Ирина Муравьева - Имя женщины – Ева
– Давно уже, батюшка, – ответила женщина.
С террасы прошли в комнату. В углу горела лампадка у тусклой, с крошащимся золотом иконы Богоматери с Младенцем. Все остальное пространство было отдано изображениям Норы Мазепы. Такого Фишбейн еще не видел. Больших, поймавших Нору во весь ее стройный рост фотографий, на которых она, молодая и сильная, с гладко зачесанными и разделенными на две половины прямым пробором черными волосами, улыбалась, презрительно и нежно прищурившись, было больше всего. Страстно влюбленный фотограф не хотел скупиться на размер и жаждал запечатлеть ее именно всю, от головы до пят, так, чтобы видны были и ноги, и колени, и оборки платья, и дерево, к которому она иногда прислонялась, и фасад незнакомых домов, и фонарь незнакомой улицы, освещавший ее сзади или сбоку. На других фотографиях Нора Мазепа то сидела, облокотясь на стол, и венчик блестящего солнца, ловко пойманного мастером, окружал ее гордую голову, то наклонялась над целой корзиной новорожденных щенков, которые налезали и наваливались друг на друга своими пушистыми детскими лапами, и смех ее так освещал эту сцену, что брови, как будто вот только взлетевшие, хотелось потрогать, то вместе с Ипатовым стояла она над скользящей водой в какой-то прозрачной вуали. И словно для того, чтобы ни один сантиметр комнаты не оставался не заполненным ею, между большими фотографиями были и маленькие, где сияло только ее лицо с этими черными, в густых ресницах, глазами, с пробором в блестящих ее волосах.
– Да, да! Что вы думали? – спросил Ипатов, увидев, как Фишбейн разглядывает фотографии. – Вся жизнь моя в ней. Да и смерть моя тоже. Пойдемте обедать.
Фишбейну хотелось спросить его о главном: не удивляется ли Ипатов тому, что он через столько лет разыскал его, но по умным и жестко-брезгливым глазам бывшего доктора почувствовал, что спрашивать незачем.
«Я, кажется, влип еще больше, чем думал», – подумал Фишбейн.
Обед был простым: рыбный суп, салат с местным сыром и блинчики с мясом. Перед обедом Ипатов произнес молитву, потом поцеловал жену в лоб и обвязал ей шею салфеткой, как ребенку. Костлявая усатенькая Катя обедала вместе со всеми. Нора ела то жадно, так что куски хлеба изо рта вываливались на пол, то вдруг движения ее замедлялись, наполнялись мягкой грациозностью, она нежно прищуривала глаза и начинала расспрашивать Фишбейна о том, какая погода в Берлине.
– Отвечайте ей, пожалуйста, – играя желваками, приказал Ипатов и поцеловал у жены руку. – Он все нам расскажет, не бойся, родная.
Больше всего удивило Фишбейна, что даже сейчас эта болезненно располневшая, совершенно седая Нора притягивала к себе взгляд. Было что-то редкостное, драгоценное в персидской яркости ее глаз, ресниц и высоких бровей, в гордом и плавном очертании небольшого носа, в морщинисто-розовых полных губах. Подчинившись приказанию Ипатова, он молол какую-то чушь о переменчивом климате Берлина, а Нора Мазепа внимательно слушала. Потом влажные глаза ее начал заволакивать сон, Катя убирала со стола, и Петр Арсеньевич, сказавший Фишбейну «сейчас я вернусь», покатил инвалидное кресло с почти уже спящей женой куда-то вглубь дома.
Вернулся он минут через двадцать и поманил Фишбейна за собой на террасу.
– Ну, Гриша, теперь говорите. Вы как им попались?
– Кому? – пробормотал Фишбейн, сгорая от стыда.
– Да бросьте вы, Гриша! – с досадой воскликнул Ипатов. – Подумаешь, невидаль! Они за мной столько лет ходят! Давайте уж начистоту.
– Вы правда священник?
– Священник. И что? – спокойно ответил – Ипатов.
– Да странно все как-то…
– Вы мне говорите, что странно! Вам странно, что человек, маленький, ничтожный человек, пришел к Богу, а то, что вы, красавец, умный, сильный, вы пришли ко мне, чтобы покопаться в моей жизни, – это вам не странно?
Ипатов раздраженно повысил голос и тут же зажал рот ладонью, испугавшись, что разбудит жену.
– Пойдемте отсюда. На море пойдемте. Учтите, я плавать умею.
– О чем вы?
– Топить не пытайтесь. Я выплыву.
По тому же настилу, оставив за спиной заходящее солнце, они двинулись по направлению к океану. Ни толстого внука, ни бабушки в шляпке уже не было, луг менял свою окраску, тени начинали подбираться к воде, и сильнее запахло клевером, который изо всех сил старался заглушить своим сладким ароматом запах воды.
– Нравится мне это место, – вздохнул Ипатов. – Тихое, почти родное. Вот так идешь, идешь. Доходишь до берега, потом обратно, и этот настил словно жизнь мне отсчитывает. Дощечка, дощечка… За мной – небеса. А если домой возвращаешься – Нора…
– А что с ней?
– С ней? – переспросил Ипатов. – Вы это каким, так сказать, образом интересуетесь? По работе? Или от души?
– Петр Арсеньевич, – глухо сказал Фишбейн, – я про вас ничего не знаю. Но и вы ведь про меня ничего не знаете.
– Почему же? – перебил Ипатов. – Мне говорили, что вы в Нью-Йорке. И про Корею вашу говорили. Я, кстати, тогда удивился: зачем на войну-то пошли?
– А что было делать?
– Да все что угодно! Уборные чистить! Но чтобы идти убивать? Это, знаете…
– Но вы же ведь вот воевали…
– Да я что? Я пешка, песчинка! Велели идти убивать, я пошел. Велели бы маму родную зарезать, наверное, я бы зарезал, не знаю… – Ипатов стал красным. – Слушайте, Гриша, я ведь вас совсем мальчишкой помню. Только поэтому я с вами тут сейчас и разговариваю. А то бы просто с лестницы спустил, даром что священник. – Он сел на нагретый песок и хлопнул ладонью рядом с собой. – Садитесь! Мальчишкой вас помню. С больными глазами. Да, Гриша, глаза у вас всегда были какие-то удивленные, как будто вы не знаете, чего ждать от людей. Я это тогда заметил и к вам расположился, как умел. В непростых наших обстоятельствах мне, по правде сказать, было совсем не до вас. А если вы сейчас приехали за мной шпионить, то я вам сразу говорю: убирайтесь. И этим чекистам своим передайте, чтобы они ко мне старых знакомых больше не присылали. Весьма омерзительный ход. Приехали зря. Небось часов пять ведь баранку крутили? Вот видите? Глупо. Поговорим, Гриша, минут десять и попрощаемся. Для меня ничего нет важнее Норы. Нора – это и жизнь моя, и смерть моя. Пока она дышит, и я с ней дышу. А как перестанет дышать, так… Я на себя руки накладывать не собираюсь. Да мне и по сану моему не полагается. Господь как-нибудь это дело устроит. – Он помолчал, пожевал губами. – А что с ней случилось, могу объяснить. История очень простая и скверная. Нора была на девятом месяце. Жили мы тогда в Буэнос-Айресе. Вы, может быть, слышали, что там творилось? Каша была из людей, как, впрочем, и в разных других местах. И первая русская эмиграция, и вторая, и бывшие нацисты, и наши соотечественники, которых вроде вас из дому угнали, и власовцы, и кадеты. Бог знает кого только не было! Искали и Геббельса с Гитлером, умники! Они, говорят, переделали морды, носы себе перекроили и здравствуют!
– Искали у вас, в Аргентине?
– Искали, а как же! Сенсаций желали! Уж больно жадны все до разных сенсаций. А я молодой был, влюбленный, с любимой женой. Участвовал в разных там объединениях. Российский Общевоинский Союз, Народно-Трудовой Союз, газета «Южный крест»… Много всего. Генерал Перон русских тогда очень поддерживал. Слышали вы о Пероне?
– Ну да.
– Он, кстати, и нацистов поддерживал. Вообще, должен вам сказать, Гриша, нету на свете существа более жестокого, запутавшегося и честолюбивого, чем человек. А знаете почему? Потому что человеку открыто то, что он умрет. Зверь, бабочка, жучок там какой-нибудь – они ведь не знают об этом. А человек знает. И живет под вечным гнетом. От этого он зол и жаден. Бесстыден. Но это все общие фразы, банальность. Итак, ждали мы с моей Норой ребенка. В той же самой Аргентине было невиданно-немерено советской агентуры. Разведчиков-нелегалов. И знаете, что любопытно? То, что они очень любили засылать туда супружеские парочки. Муж – шпион, жена – радистка. Или наоборот. НКВД пыталось всеми силами заставить людей вернуться в Союз. Выудить, обработать и – на пароход! В родной красный рай! А на меня у них был давно зуб. Я тогда газету выпускал и очень агитировал за то, чтобы никто обратно в СССР не возвращался. Налаживал контакты с русскими репатриантами в Европе, в Америке. Короче, кипел весь. В ночь накануне католического Рождества я от усталости заснул прямо в редакции. Позвонил Норе и говорю: «С ног валюсь, не обижайся. Пару часов подремлю и поеду. Дверь не запирай, я дома ключи оставил». И пока я там спал, к ней пришли.
– Телефон ваш подслушивали?
– Не знаю! Могли! А может, просто машины моей не было у дома. Да и время – лучше не придумаешь: Рождество, все гуляют, включая полицию. Нора спала. Дальше я ничего не знаю. Теперь этого уже никто никогда не узнает. Я пришел домой, дверь не заперта. Жена лежит на полу, вся в крови. Ребенок родился, но он уже мертвый.
– Откуда вы знаете, что это НКВД?