Наталья Рубанова - Люди сверху, люди снизу
31 декабря они вышли на «Курской». Вокзал гудел как улей. Когда сели в электричку, оказалось, что забыли конфеты – Женька быстро побежал покупать новые. Стелла никогда не уезжала на Новый год из Москвы – теперь же, когда «третий Рим» отплывал назад, становясь все менее реальным, она врастала локтем в локоть Женьки. Она чувствовала, что тает, тает – и что вряд ли сможет замерзнуть, когда он – рядом: кажется, Женька ощущал что-то подобное, но несколько иначе, к тому же, волновался за мать и за то, какое впечатление произведет на нее их появление. Стелла смотрела за окно, где мелькающие снежные пригороды казались игрушечными.
Как-то незаметно доехали до Владимира: Стелла запомнила белый вокзал, снежинки и черное небо на всю жизнь.
– Пойдем на троллейбус.
– Далеко?
– Да нет, вон там…
В троллейбусе Стелла с интересом смотрела через оттаянную дырочку стекла на город, но ничего не видела.
– Не волнуйся ты, завтра посмотришь. И… знаешь? Главное, ни на что внимания не обращай, – предупредил Стеллу Женька, беря за руку.
– Все так сложно, да?
– Увидишь. Не бойся.
– А я и не боюсь… – пожала Стелла плечами, и они вышли; прохожие спешили по домам, поднимая воротники.
Грязный подъезд пятиэтажки освещался тусклой лампочкой, раскачивающейся из стороны в сторону от сквозняка.
Долгий резкий звонок. Тишина. Шаркающие тяжелые шаги.
– Кто там?
– Мама, это я. Мы.
Дверь со скрипом отворилась, и Стелла разглядела в полумраке худую высокую женщину с черными волосами и выдающимися скулами: «Заходите, раз пришли», – женщина отстраненно взглянула на Стеллу, встав около зеркала и пропуская ее вперед.
– Тебя как зовут-то?
– Стелла.
– Стелла, – мечтательно улыбнулась женщина. – Красивое имя, только холодное. Как зима эта жуткая…
Женькиной матери, Лене, – она не разрешила никаких «теть» и отчеств – было лет сорок пять. Смуглая, глаза черные, раскосые немного, брови какие-то сумасшедшие совершенно, только… Красота ее постепенно ушла, оставив глубокие морщины на лбу и неглубокие – около уголков глаз и губ. Она сидела на табуретке – вся в черном, с угольными зрачками, без единого украшения, и курила «Приму».
Вся квартира была прокурена и заставлена пустыми бутылками: видимо, когда-то здесь и жил уют, но теперь… Пыль, полупустые полки в стенке, разбитые чашки, осколки, давно не мытый паркет… Телевизор Лена продала, поэтому в полночь включили радио, чокнувшись вином, налитым в только что вымытые, мокрые стопки: Женька привез бутылку, не надеясь, впрочем, что этим обойдется. Позже Лена достала из холодильника водку: «Крепкие напитки для крепких женщин. А, Стелла? Ты крепкая женщина, или, может, вы еще не спите вместе?»
Женька попросил:
– Не надо, мама.
– А чего не надо? Хотите трахаться – трахайтесь. Тебе сколько, пятнадцать? Резинок только у меня нет; смотрите, ребенка к сентябрю не сделайте…
– Мама, прекрати!
Лена немного осеклась, закурив; Стелла молчала, уставившись в пол.
– Поехали в Москву. Отец тебя вылечит…
– Что, отец? Да я лучше сдохну в крысиной норе, чем к нему поеду.
– Ну почему, мама…
– Тебе какая разница? Приехал – терпи. Давай стакан, – Лена налила Женьке и Стелле. – Ну, с Новым годом!
Невесело чокнулись; Стелла и Женька едва пригубили. В три часа Лена, допив, уснула на диване.
– Пойдем на улицу, – сказала Стелла и потянулась за пальто. – Душно.
…Они брели по полупустым владимирским улочкам, пока не подошли наконец к Успенскому.
– Там росписи Рублева внутри. Завтра увидишь, – сказал Женька и осекся, увидев, что Стелла плачет.
– Ну, не надо. Это ты из-за мамы, да? – он сжал кулаки. – Я же предупреждал…
Стелла остановилась, знаком приказывая молчать: а губы у Женьки сладковатые и горьковатые одновременно; целовались самозабвенно и долго – или, может, им так казалось… Хлопьями валил снег. Два человека – дети? взрослые? то и другое? – плутали около белых церквей. Часов в семь вернулись в квартиру: Лена трясущимися руками наливала в стакан темное пиво: «Хотите спать – идите в другую комнату, только белья нет».
…Они легли на старую тахту прямо в одежде, задремав ненадолго: через пару часов их разбудил странный звон: Лена остервенело била чашки, бутылки; в стену летели кастрюли, сковородки, чайники… Стелла, переборов себя, побежала на кухню, пытаясь остановить несчастную, заломив ей за спину руки. Женька яростно тряс ее за плечи: «Прекрати немедленно, мама, прекрати! Сколько ты еще будешь так? Поехали в Москву, тебе нужно в больницу, ты же спилась!»
Последнее слово вызвало в женщине новый всплеск ярости, но кратковременный: она будто бы осела, стала меньше ростом, показавшись жалкой, постаревшей в одно мгновение.
– Всё к черту. И вас к черту. Всех. Всех туда…
Стелла взглянула на Женьку:
– С Новым годом, – сказала она и взяла его за руку.
– С Новым годом, – ответил он и поцеловал ее ладошку.
Днем пошли в Успенский. Женька вспомнил, что раньше часто ходил туда с матерью – она рассказывала о Рублеве: «Он клал краски тончайшим слоем на молочно-белый отшлифованный левкас; любил сочетания сине-голубого, голубовато-зеленого, золотисто-охряного, пятна белого цвета, киноварь, – говорила мать. – А лаки! Вообще-то, техника – классический иконописный прием, но все дело в том, как Рублев нашел цветовое ощущение. Глаза видишь? Будто “дымом писанные”, добрые…»
– Что с тобой? – Стелла тронула Женьку за плечо.
– Так, задумался…
– Давай уедем сегодня; мне кажется, что-то должно случиться, предчувствие какое-то плохое…
– Ну что еще может случиться? – он сделал акцент на «еще».
– Не знаю, какой-то внутри меня камень. Ты не обижаешься? – Стелла повернулась к Женьке: ее глаза были наполнены какой-то не юной болью.
– Конечно, – засунул он руки в карманы и отвернулся.
У каждого города – свой ритм. У Москвы – рвущийся, хаотичный, беспорядочный в своей кажущейся упорядоченности. Полистилистика звука, движения и цвета мегаполиса туманила: провинциальные мотивы быстро забывались. Стелле казалось, что все, произошедшее во Владимире, случилось лет сто назад: она рвалась в свой большой город, в свой маленький мир – шумного метро, пестрой толпы, огоньков тысяч и тысяч машин, несущихся по широким улицам. Она была д о м а в этом чаду и, как ребенок, радовалась возвращению, хотя… что-то сидело внутри нее, мешая спокойно дышать.
И предчувствие не обмануло. Поздно вечером раздался звонок; Верина мать попросила позвать к телефону мать Стеллы. Алла только охнула, прислонившись к стенке: «…и еще нужен гемодез для капельницы, а в больнице нет…»
Вера отравилась под утро новогодней ночи; младший брат, почему-то не спавший, заметил неладное. Вера не хотела умирать «на публику», точно рассчитав время, когда все уснут и никто не зайдет в ее комнату: лишь не рассчитала она появления маленького человечка, захотевшего в туалет и открывшего случайно дверь спальни обожаемой старшей сестры.
Алла позвонила кому надо: гемодез обещали «скоро».
Через два дня, утром, Стеллу впустили в палату подруги: Вера лежала, вся в каких-то прозрачных трубочках, сама – вся прозрачная; казалось, вместо лица остались одни ее глаза: и без того большие, они стали теперь огромными и будто жили своей отдельной жизнью, независимой от Вериной.
Говорить она почти не могла; Стелла сидела на корточках у кровати и только молчала, несмело гладя по руке. Вдруг Вера повернулась и прошелестела рвущимся хриплым ше-потом: «Жить – не хочу. Зря всё…» – и снова будто отключилась. Тогда Стелла заговорила о Боге, сама не зная, откуда в ней все это:
– Он добрый, Бог. Ты знаешь, я теперь точно уверена, что он есть. Да-да… Если бы его не было, твой брат не разбудил бы тебя, и вообще… Ты должна жить… Я скажу Женьке, чтобы тот пришел, хочешь?
Вера не ответила, а Стелла продолжала:
– Да, обязательно скажу. Ты не волнуйся, больше никто не знает – кроме Глеба, конечно. В школу не сообщат, все тихо будет… Ты только не умирай больше, ладно?
Вера молчала; Стелла вздохнула и, легонько поцеловав ее в щеку, вышла из палаты.
Уже успели закончиться зимние каникулы, а Вера все оставалась в больнице. В школе ничего не знали – ее навещала лишь троица из бывшего квартета.
Глеб забросил Толкиена, Стелла перестала сочинять песни, Женька же ходил совершенно убитый: сначала – мать, потом – Верка: доконали! Он догадывался, впрочем, что Вера любила его. Глеб же был «просто другом», «своим в доску». А «просто друг» боялся признаться себе, насколько привязан к Стелле; к тому же, ее ноги… Он тайно восхищался ею – и ими – последние полгода.
Квадрат перекосило: он принимал то форму круга, то двух спаянных прямоугольников. Ненавистная школа вызывала теперь еще большее отвращение: теперь появилась новая хронология, расколовшая надвое старый, затерянный мир. Англичанка-Марина была посвящена «в тайну» и с грустью поглядывала на «квартет минус один»: если бы не она, находиться в школе было бы совсем невыносимо.