Борис Евсеев - Офирский скворец (сборник)
Идти и оглядываться было неудобно. Кирилла даже хотела попросить Человеева пронести ее чуток на руках, чтобы пристальней смотреть назад.
Вдруг крикнула кукушка. Скворец встрепенулся. Кирилла обернулась.
Женщина с черной луной на померанцевом платье будто только этого и ждала: она жутко осклабилась, медленно, всей пятерней, не боясь крови и сукровицы, потянула за щеки и вмиг содрала желтоватое свое лицо.
Оголился серый безглазый череп. Чуть повременив, женщина швырнула лицо в пыль. Солнце зашло за тучу, враз потемнело, померанцевая взмахнула жатвенным ножом с зазубринами…
Посыпались стеклышки и кристаллы, раздался смех. Смеялась белолицая со спелыми колосьями волос.
От ее смеха женщина-череп скривилась, выронила жатвенный нож, тот упал в пыль, глубоко в нее зарылся, затерялся. Череп, сухо хрустнув, обломился с шейного позвонка, тоже упал на проселок. Померанцевая села прямо в пыль, подгребла к себе череп, попыталась приладить его к торчащему косо шейному позвонку…
«Это не кино! Это… Морана и Жи́ва!» – ахнула про себя Кирилла.
Тут вспомнилось: с месяц назад Митя Жоделет притащил в ТЛИН старинные офорты для очередной клоунады. Две картинки прочно врезались в память: на них были изображены языческие существа. Одно из женских существ, злое и доставучее, держало под мышкой собственную патлатую голову, другой рукой вздымая со свистом жутко искривленный жатвенный нож. Второе существо – подобрей, посговорчивей, с волосьями-колосьями – сладко улыбалось.
Под одним офортом значилось – «Морана». Под другим – «Жи́ва». Тогда же подумалось: вот такую бы Морану на Толстодуха напустить!
Женские существа несколько дней кряду терзали воображение, потом рассыпались в прах. «И – на́ тебе! Где уцепили, где насели! К войне они, что ли, привиделись?» Кирилла на ходу прижалась плечом к Человееву и тут же про себя вскрикнула: «Эти бабы – не я! Не хочу воевать! Не буду никого жатвенным ножом резать-сечь!.. А может… Может, хочется мне войны?»
Не выдержав, снова обернулась: Мораны и Живы – след простыл!
Вместо них уплотнилось нечто иное. На двух молоденьких дубах, качая своей тяжестью их неокрепшие ветви, сидели две птицы – Птица-Тревогин и Птица-Человеев. Головы птиц, их лицевые диски были сильно схожи с человеческими. Тревогин слегка напоминал филина. Человеев – скворца-альбиноса. Но особенно поразили Кириллу пальцы рук, отросшие у птиц вместо кончиков перьев. А еще – розовые коготки ног, терзавшие кору. Птица-Тревогин и Птица-Человеев слов не говорили, они, казалось, собрались перелететь на одно громадное дерево и усесться рядом на его могучих ветвях. Но никак не могли решить, кто полетит первый…
Кричавшая все это время кукушка смолкла. Кирилла зажмурилась.
Открыв глаза, увидела: ни Ваньки, ни Володи на молоденьких дубах нет. Морана и Жива тоже исчезли, бегут следом лишь две собаки – белая и черная.
Кукушка внезапно крикнула снова.
«Покрестить бы тебя, дуру», – с нежданным восторгом подумала про кукушку Кирилла.
Помыслы и голоса постепенно сгинули, проклюнулась в небе первая звезда, блеснули в глазах коров слезы, серебристой изнанкой затрепетали тихошумные березовые листы.
– Как в раю…
– Кр-раше, кр-раше, – заорал священный скворец. – Не р-рай, не ад! Преддверие Нового Офир-ра! Простор-р есть воля! Воля есть простор-р!
– Я такому покоряюсь царству, – проговорил Человеев.
– Зачем все произошло, зачем все это было, Володь?
– Наверное, чтобы ты ТЛИН свой поганый забыла.
– И скворец говорит странно: Ветхий Офир, Новый Офир. Не расселина, а преддверие… В книгах ничего этого нет.
– Ты его особо не слушай, Кирюль. Скворец, – он читать не умеет, в школах не учился, ЕГЭ не сдавал.
– В книгах вр-р-ранье! ЕГЭ – от-тстой! Чинодралы – бжезикалы!
– И не вранье вовсе. Это у тебя в голове мешанина. Понял, дурак?
Скворец обиженно смолк.
– Может, отсюда до самого Херсонеса незримое царство тянется?
– Эх, Кирюш! Тысячу лет это царство ищем! То Рюриков, то Романовых, то Лениных-Троцких нам на царство сажают. А того не знают: нужно такое царство, где каждый сам себе царь. А и всего-то для обретения этого царства нужно от властных помыслов отказаться, легкими не только душой, но и телом стать. Такое птичье-человечье, летучее царство самое приманчивое для русского человека и есть! Вот только где оно – пока никто не толком понял. Ни князь Щербатов, ни Ванька Тревогин.
* * *Возвращались из Напрасных Помыслов ночью, нашли частника. До границы с Россией оставалось всего ничего. Вспоминали мелькнувшие час назад Святые Горы.
Выостренный четырьмя контурами белокаменный Успенский мужской монастырь приманил к себе. Хотели заехать, водитель отсоветовал.
– Бiля лавры неспокiйно… Можуть захопыты вас.
Неспокойствие Святых Гор Володя объяснил неожиданно:
– Тут недалеко, в Северском Донце утонул когда-то отец Ваньки Тревогина. И самого Тревогу я здесь, пожалуй, оставлю. Все нутро мне истерзал своими историйками. Пора мне и с ним, и с веком восемнадцатым прощаться. Отец его, между прочим, иконописец был, а сам Ванька – фантазер и летатель. Вот оба и пропали не за понюшку табаку… Останови на минуту, выйду.
Кругом сладко мерцала, шевелилась, рвалась и опять соединялась в дрожащее месиво мартовско-апрельская предрассветная мгла. Своими сутолочными движениями она навевала мысли о где-то давно идущей тихой и скрытой войне. Но и явная, открытая война была близко, рядом! Она осыпалась комьями только что вырытых противотанковых рвов, на юг и на восток пробегали единичные пока бэтээры.
Война еще только набирала обороты и потому казалась быстрой, нестрашной, по временам – справедливой и даже благодатной.
«Война, войнушка… Иссохнет она или, наоборот, распустит свой чертополох?»
Володя почувствовал: мышцы лица его стала неожиданно раздвигать блаженная, не к месту явившаяся улыбка. Сладко втянув в себя воздух, он тихохонько в черно-зеленые поля гаркнул:
– Прощай, Иван! Прощай, Тревога!
– Поехали быстрей! – крикнула, опуская стекло, Кирилла.
Но прежде чем Володя сел в машину, Кирилла еще раз оглянулась на Северский Донец. Реки почти не было видно.
Зато близ берега, под тридцатиметровым, вывернувшим корни наружу осокорем сквозь утреннюю мглу угадывался человек: большеголовый, узкоплечий, со взбитыми кверху, словно бы скрепленными лаком густыми волосами.
Кирилла беззвучно отворила дверь, вышла в сторону, противоположную той, где стоял Человеев, сделала несколько шагов по направлению к черному тополю: страшно захотелось втянуть в себя запах муравьиного меда, потрогать жесткую, с глубокими бороздками, наверняка уже чуть прогретую кору. Однако вместо муравьиного меда резанул по глазам острый смрад плывущего на юг весеннего речного сора, вобравшего в себя запахи всех опрелостей, еще какой-то бродильный уксусный душок…
Человека, задиравшего голову вверх, из-за которого Кирилла во мглу утреннюю и окунулась, теперь видно не было, наверное, пересел ближе к берегу. Но бормотания его были слышны хорошо: «Тяжко мне, муторно… И после смерти не уймусь никак! Здесь я – предатель, на севере – чужой! Хотел Офирского царства – получил раскуроченную Новороссию: отвергаемую друзьями, теснимую врагами…»
Кирилла вернулась к машине. Володя сидящего у реки не заметил. Поэтому про последнее явление Тревоги и его непонятные речи Кирилла Человееву рассказывать не стала. Усевшись рядом с водителем, Володя еще сильней повеселел, сказал всем и никому:
– Где-то война, и тут же, рядом, – иконопись, лавра, пещеры. В общем, стукнулись лбами противоположности, аж искры летят! Потом опять разбегутся в стороны. И встанет, ясень пень, вопрос: либо на войну, либо в пещеры. На войну оно, конечно, поосанистей будет. Но и в пещерах существовать можно.
– Ты сперва на мне женись, полную жизнь отживи, а после на войну собирайся, – надула губки Кирилла. – А пещеры – они и в Черниговском скиту есть.
– И то верно. Так, скворчина?
Скворец промолчал.
Казачья Лопань и Красный Хутор
Перед самой границей, когда отпускали частника, пропал скворец.
Кирилла занервничала. Володя успокоил:
– Вернется. Подождем его на нашей стороне. Он к жэдэ вокзалам и к станциям привык, туда прилетит.
Человеев дал какому-то кряжистому укру-погранцу денег. Границу перешли в необорудованном месте безо всяких приключений.
* * *Литвин Игнатий брел по Сыромятническому переулку. До Курского оставалось всего ничего, таксист высадил почти рядом. Но никак ему было не дойти до железных возков! Волохатые брови, потеряв привычную проволочную жесткость, обвисли вниз. Игнатия шатнуло, он остановился.
Позвонил Савва. В голосе слышалось лукавство:
– Мы в расселине, а ты как, Игнатий Филиппыч?
– У Курского я. На украины наши собрался.