Дмитрий Раскин - Хроника Рая
– Когда начинал писать, – сложил свои бумажки Прокофьев, – идея была несколько иная, даже совсем иная, но получилось то, что получилось.
– Слишком часто мы ищем Бога. И находим Его тоже слишком часто, – заговорил Лехтман. – Богоборчество. Смирение – и то, и другое имеет право и порождает смыслы. У тебя же иное, Ник. Примирение с Богом пред «лицом» пустоты жизни и безосновности бытия, исходя из ограниченности наших сил и неправоты (быть может), «не главности» Замысла… из «неглавности» главного… Что-то все-таки есть, что важней абсолюта – и это про-светляет. А нас делает независимыми от истины и надежды.
– Это выбор, – сказал Лоттер, – здесь уже между Его Непостижимостью (если ни Отсутствием) и Его Всесилием в пользу Его Глубины, той, что возможна только лишь в Его самоограничении (примерно так) и за-ради свободы.
– Не совсем, – остановил его Прокофьев, – просто способ жить, да что там, быть из пустоты, вне поверхностной трансформации ее в Пустоту, в основание. Я хотел об этом.
– Мне, знаешь, понравилось. Все понравилось, – у Лоттера была такая, достаточно редкая способность радоваться чужой мысли.
– Не постичь Непостижимое, не достичь Недостижимого, не преодолеть его, в не-преодолении пусть, – размышлял Лехтман, – но вобрать, так ведь у тебя, Ник? Здесь мы вроде бы перестаем быть заложниками бытия, не-бытия Недостижимого. Только для него или же для себя вобрать?
– «Для него» самонадеянно будет, – ответил Лот-тер, – а «для себя»?.. Самонадеянно и бессмысленно. Я понимаю, Ник. Ты пытался даже показать, чуть приоткрыть, что было после откровения, пусть это с художественной точки всегда невыгодно. Но это « вобрать» , оно и в самом деле вместо достижения-преодоления, искажения-осуществления, преображения-забвения, хотя бы попытка такая…
– Пробиться к недостижимому, в неимоверном и безнадежном прорыве сквозь – Прокофьев стал даже бледен, – вдребезги, в брызги о стенки, о пустоту. А видеть в этом основание бытия, сердцевину ли истины – все это неважно, вторично, точнее…
– Постой-ка, – изумился Лоттер, – ты же написал совсем другое. Правда, эта мысль мне в общем-то ближе, как ты знаешь. Но в чем я согласен с тобой – в самом деле не суть (может, даже не цель) выполнять некие упражнения по высвобождению онтологических универсалий.
Берг подал кофе.
На улице Лехтман немало удивил, как-то наскоро и несколько даже таинственно попрощавшись, он-де опаздывает (надо же!)
Когда остались вдвоем, Прокофьев хотел было предупредить Лоттера насчет Оливии, но настроение было не то сейчас, да и опять же вмешиваться, может, и так рассосется.
Дома Лоттер отыскал свой старый отрывок: «Бытие. Ничто. Бог, да мало ли… – Они “части”. Целого нет. Они – “части” (при всей своей абсолютности, всецелостности, полноте). Они – бытие того-чего-нет? – Искажающее? Недотягивающее? Превосходящее? Преображающее? Вряд ли когда узнаем…»
Сейчас Лоттер написал концовку: «…бытие того-чего-нет – Ничто, Бытие, Бог, они не для этого, но вне этого… будут ли они тем, что они есть? Части ли, Целое – они глубже этого».Мария появилась раньше, чем ожидал Прокофьев. Все пошло как ни в чем не бывало, как будто так. Но Мария почувствовала перемену (хорошо, что почувствовала) и начала борьбу за восстановление себя в своих правах. Неужели она так уж дорожит им? Или просто из принципа? Просто не любит проигрывать? Рвет отношения только она? Вряд ли. Она все же умнее. То есть «отношения» ей, получается, дороги? Здесь он поймал себя на некоторой мстительности даже.
Прокофьев же и в самом деле теперь свободен и продолжил с нею, как бы желая себя проверить и только (до него дошло, наконец). Стремясь доказать, что на этот раз он удержит себя от сползания в «ситуацию». Когда он только повзрослеет, господи! Как-то стало тесно и душно с ней. Сам виноват. Не надо было длить… будь это в романе, любой мало-мальски уважающий себя литератор давно бы поставил точку и был бы прав совершенно. Он любит ее. Прокофьев вдруг понял это. (Он, может, и раньше знал.) Только любовь вряд ли что-то изменит здесь. Получается, любовь дает ему пристойный повод не расставаться с нею, не рвать окончательно, все иные, как-то: слабость характера, желание спать с женщиной, одиночество – пристойными все-таки не являются. Только любовь позволяет не бросать ее, остаться с нею, не теряя обретенной свободы от «ситуации»? Да уж. Знаешь сам, что обманываешь самого себя (у себя на глазах), но это как бы и не мешает даже? И любовь здесь союзница самообмана.
Он понимает, конечно, что само собою все это не разрешится и придется ему самому, но после… Эта его всегдашняя, какая-то детская вера в «после» – в то, что у него впереди, пусть не вечность, конечно же, но «еще столько же» – ни на чем не основанная и теперь уж назло арифметике. И что интересно, это его «еще столько же» означает не будущее, а именно настоящее. Сколько перемалывается времени, сил, нервов, души, в конце-то концов. (Что же, привычный скулеж.) А главного- то уже и не будет. Это как будто намеком, что главное было?! Но вот не было (даже когда и было). Да, конечно, он трепыхается, барахтается, бывает, что изо всех сил, до срыва – имитация бунта такая? Но и в сам этот миг, все-таки краешком знаешь, что имитация. (То есть он так ни разу и не решился по-настоящему?!) Да бог с ним, с главным, что ж тут сделаешь. Простой и обычный подлинности нет, света нет, воздуха… И Мария, вся эта история сейчас уже отнимают их. Не в Марии дело. Но все – все как-то она вычитает сейчас из него в пользу «общей бездарности» Прокофьева, да и жизни вообще (примерно так).
К слову пришлось о Дианке, Прокофьев аккуратно так вывел на тему. Мария была беспощадна:
– Там, где надо вскрывать скальпелем причину, она мажет зеленкой следствия. Приклеит пластырь, вручит религиозную брошюрку. Мнит себя благодетельницей и ей глубоко наплевать, что от ее благодеяний становится только хуже, в конечном-то счете, – главное быть благодетельницей, умиляться собственному подвигу, наслаждаться подвижничеством. И что ей такая мелочь, как затягивающаяся агония несправедливого мира. Нет, мы будем длить ее и длить, латать прогнившее, не дадим упасть до последнего, лишь бы нам было хорошо от нашего бескорыстного добра. Я понимаю, конечно, что с нее взять, с Дианки. Она лишь так, рабочий муравей на этой фабрике добра. Но это ее стремление доказать всем, что изжила свои комплексы, оно же смешно!
– Извини, Мария, но злости у тебя, по-моему, здесь больше, нежели смеха.
– Было бы из-за чего.
– Я понимаю, конечно, «путь истории не филантропов тропы». Но они спасают людей и много спасли, и еще спасут. Да, Мария, а почему ты борешься именно с ней, с Дианкой, а не с ними, с организацией, фондом? – Мария не удостоила ответом:
– С каких это пор ты ее защищаешь, Ник? И с чего бы это, а? Ты, помнится, всегда насмехался над ее одержимостью, до слез доводил нашу Дианку на семинаре. С высоты мэтра, что-то вроде: добро добром, но надо быть еще и умной и лиричной. С чего это вдруг ты стал ее выгораживать? Странно.
– Просто ты не справедлива к ней, сверх меры, – Прокофьеву легко удалось сказать совершенно спокойно, дескать, он не только не понял намека, но даже не понял, что это намек. По ее реакции (по отсутствию таковой) было ясно, у него получилось. И нехорошо ему сделалось от того, что он вроде как оправдывается, когда должен вообще-то нападать: – Мария, сама же знаешь, от таких вот тирад только портится вкус твоей секреции. – Часто подобного рода фразы хватало, чтобы оставить бездарные разбирательства и из стойки перейти в партер. Но сейчас не сработало. А оно и к лучшему. И с чего это ему принуждать себя сейчас, в самом-то деле?
Мария сказала только:
– Мы теперь, оказывается, за справедливость?
– Наверное, только за меру, – попытался отшутиться Прокофьев, но Марию уже понесло: – Неужели на тебя, сентиментальный ты мой, так подействовала вся эта трогательная история с изнасилованием? – Мария пока еще вкладывала в интонацию только процентов пятьдесят capказма, на который была способна. У Прокофьева отлегло: «всего лишь обычное ее морализаторство».
– Хочешь сказать, что у них все было по взаимности? Сила их программных документов такова, что Дианка испытала вспышку страсти ко всему политсовету?! А… понимаю, Дианка очерняет, так сказать, бросает тень на светлый образ героев национально-освободительной борьбы. Ну, тогда, конечно!
– Как ты думаешь, почему здесь, «на горе» об этом изнасиловании даже дети знают? Завтра пятница, ведь так? Так ты спроси, не то что Лоттера, вашего Берга спроси (естественно, после того как прочтешь свой эпохальный текст, это святое), даже он, я уверена, в курсе едва ли ни всех подробностей. Обычно об этом молчат. Кто бы здесь вообще узнал? А тут вдруг такой пиар. Это все тебя не наводит ни на какие мысли?