Борис Минаев - Мягкая ткань. Книга 2. Сукно
Вера равнодушно пожала плечами. Она не верила.
В ту ночь, после их разговора, доктор впервые за долгое время вышел погулять в полном одиночестве. Село Яблуновка было огромным, река огибала его мягко, и если подняться на Сивую горку, изгиб этот оказывался необычайно нежным, как, предположим, женское колено или женская талия. Освещенная редкими огнями река блестела, от нее шел свежий сырой ветерок, еврейская часть села была отделена широким киевским трактом, в темноте доктор угадывал массивное здание синагоги, похожее на большой дровяной склад, рядом был сарайчик поменьше, йешива, от цветущих яблонь шел грандиозный запах, доктор лег на спину, на уже чуть прохладную майскую землю, и посмотрел на звезды, спрашивая кого-то, с кем у здешнего люда были вполне простые, даже свойские отношения, – как ему быть?
Вопрос, собственно, состоял в том, что он тут, в Яблуновке, спасаясь бегством и от новых, и от старых властей, почувствовал себя не просто счастливым, а достигшим почти наивысшего блаженства, и что дальше делать, доктор совершенно не знал, но – да! да! – здесь, в Яблуновке, Вера вдруг перестала видеть эти свои жуткие сны, это был медицинский факт, она перестала ощущать этот ужас вины перед умершим отцом, который на самом деле был попросту убит революцией, при том, что никто в него не стрелял, никто не прокалывал штыком, не морил голодом, не пытал и не забивал камнями или прикладами. Нет, старик Штейн умер от того, что его мир рухнул, пришли другие люди, не знавшие тех слов, которые знал он, и не желавшие учить тех правил, по которым он жил, и этого оказалось достаточно. Вера, сама стоявшая на митингах, сама покупавшая и носившая красные банты в Петербурге, непрерывно ощущала свою ответственность за смерть отца; газеты, лозунги, события, которые накатывались огненными волнами, покушения на Ленина, расстрел заложников, мерзость политики, чудовищная ложь Октябрьского переворота, красногвардейцы, которых она так любила, – все это оказалось частью огромной сложной машины, которая жадно, с аппетитом поглощала ее жизнь, жизнь ее близких, вообще все вокруг, и Вера, приехав в Киев, практически не спала, ее нервы были в таком страшном состоянии, что доктор применял довольно жесткие лекарства, чтобы выключить ее сознание хотя бы на полдня, чтобы дыхание, пульс, простейшие функции каким-то образом восстановились, но было трудно, было очень трудно, а тут, в Яблуновке, все вдруг разом пришло в норму.
Вера занималась исключительно домашним хозяйством, училась готовить гуся, печь пироги, гуляла часами по селу и вокруг, ничего не боясь, спала днем, во множестве читала книги, расширенными от удивления глазами наблюдала то еврейские свадьбы, то еврейские похороны, семьи здесь были совсем другие, просто по количеству детей, братья из одной семьи женились на сестрах из другой семьи, рождались умопомрачительные колена. Вера заново учила язык, который слышала от родителей только в детстве, записывала слова песен, тайком, чтобы никто не видел, фиксировала в блокноте диковинные еврейские имена и кто кому каким родственником приходится, потому что запомнить это было совершенно невозможно, ходила по домам, вела предварительную запись в его кабинете, словом, она была непрерывно занята, что не могло не радовать Алексея Федоровича. Она просто разрывалась между книгами и домашним хозяйством, завтраками и обедами, которыми его увлеченно кормила, между своей, как он называл это, этнографией и помощью по его врачебным делам, наконец, она стала читать медицинские справочники: справочник фельдшера и другие, чтобы помогать во время операций, ее сознание, память, ум, здравый смысл, весь психофизиологический механизм, разрушенный последними событиями, восстанавливался быстрее, чем он даже ожидал, и доктор вновь стал ощущать отсутствие ее сестер, потому что были многие вещи, на которые она просто не могла, не умела реагировать, для этого ей требовались Надя и Таня, но она справлялась, она вообще со всем прекрасно справлялась…
Впрочем, конечно, дело было не только в ней. Впервые за много лет, еще начиная с войны, доктор почувствовал свой интерес, оказавшись вырванным из большого исторического контекста, он вдруг ощутил внезапный прилив сил и потребность работать не только как практикующий врач, но и как ученый. Каждый день наблюдая все новых и новых больных, разбирая все новые и новые клинические случаи, Весленский волей-неволей заново переосмыслил многие свои прежние представления, стереотипы и схемы.
Генетические болезни и коды, которыми он интересовался, представали здесь, в еврейской общине Яблуновки, в необычной яркости и пестроте. Они не хотели влезать в хрестоматийные представления и вообще ломали ключевые понятия практической медицины – здоровье или предрасположенность.
Разбираясь с наследством своего предшественника, Весленский с изумлением обнаруживал в этом наследстве, то есть попросту в старых рецептах, необычно длинные назначения, то есть рецепты, выписанные не на время, а практически на целую жизнь, какие-нибудь лавровишневые капли от всех болезней раз и навсегда, при том что сбежавший от войны в Германию еврейский доктор Штильнер был никакой не диагност и вообще человек весьма ограниченный в возможностях, но он по сути был прав – в Яблуновке, в общем-то, не было полностью здоровых людей. Каждый нуждался хоть в какой-то, но постоянной терапии.
Это поначалу казалось странным.
Прекрасный свежий воздух, природа (река, поля, леса, виды изумительные), замечательная здоровая пища (та же самая свежая рыба, овощи с грядки, молоко из-под коровы), постоянный физический труд (тысячи его видов), то есть движение, постоянное движение, да вообще сам образ жизни, казалось бы, должен был охранять здешних обитателей от докучливых хворей: спать ложились рано, вставали тоже рано, чуть ли не с петухами, соответственно, основные причины нервных болезней – бессонница, неправильный режим, раздражение, вообще все искусственные и болезненные переживания горожан – все это было исключено априори, но вот поди ж ты, неврастения, повышенная чувствительность, душевные расстройства вместе с экзотическими психотипами – и здесь передавались из поколение в поколение.
Больше того, доктор внезапно открыл для себя в Яблуновке и такую динамику: эти люди, напряженно и ежедневно работающие в поте лица своего, были менее защищены от болезней, чем их соотечественники-горожане. Еврейские кузнецы, эти богатырского вида люди, в отличие от украинских кузнецов еще и почти трезвенники, иногда очень быстро сходили с ума или, по крайней мере, срывались на неделю-другую в острое психопатическое состояние, на очень странной почве – они начинали бояться огня, ходили по селу, заставляя тушить костры и очаги, требовали пожарную команду, едва унюхав дым, наконец, забирались в реку, ибо там было безопасней.
Риск и тяжелое напряжение кузнечного дела мало-помалу подтачивали их крепость, их силу и выносливость и постепенно проникали в душу. То же касалось и физических болезней – ноги и руки от постоянной тяжелой работы искривлялись, полно было горбатых, людей с увечьями, хромых, у кого-то от физического напряжения (поднимал бревно) надрывалась селезенка, у кого-то образовывалась грыжа, эти грыжи вообще здесь были сущим бедствием, локальным адом, доктор пытался объяснить, что в каждом деле есть техника безопасности, но мужчины лишь усмехались, а женщины отмахивались.
Здесь, конечно же, не существовало ни прививок, ни пенициллина, огонь эпидемий пробегал по Яблуновке быстро и пожирал многих. Лечить таких больных доктор порой просто не успевал, в каждый пораженный дом вслед за ним приходил раввин и молча ждал, пока все закончится.
И все же на этом общем печальном фоне перед доктором вставала ясная, почти оптимистическая картина: человеческий генотип здесь, в Яблуновке, с каждым поколением оттачивался, становился все более многообразным, приобретал законченные формы и развивался вширь. Человечество развивалось к лучшему на его глазах, из поколения в поколение.
Поначалу в яблуновской общине не было единства во мнениях – о том, как оплачивать услуги доктора Весленского, и первые недели они с Верой обедали по дням, согласно старому обычаю, когда бедняки каждый день обедают у кого-то из родственников и соседей, каждый день в новом доме. Поначалу доктор возмутился таким варварством, но быстро понял, что только так он и сумеет изнутри понять жизнь общины – ту жизнь, в которой ему предстояло пребывать и вариться еще неизвестно сколько.
Вера тоже была рада обедать каждый день в новом месте, тем более что принимали их как дорогих гостей – в самых богатых и знатных семьях.
Однажды они попали на обед в семью местного портного Шмулевича (каждый день в докторский дом приходил гонец, чтобы вести их на обед в назначенный дом, и заранее они ничего не знали), и когда Вера поняла, что это именно дом портного, она побледнела и тяжело задышала, ей нелегко было вспоминать отца, губы у нее слегка дрожали и она почти ни к чему не притронулась, Алексею Федоровичу пришлось даже объяснять хозяевам, в чем дело, все заохали, женщины всплакнули, дети стали целовать ей руку, и тогда хозяйка, добрая пышнотелая Рива, заставила Веру выпить рюмку настойки, а хозяин, Шмулевич, вдруг сощурился и засыпал ее вопросами: а что ее отец шил, а из чего, а какая ткань в Петербурге сколько стоит, и, поначалу опешив, Вера начала отвечать, и слово за слово они разговорились.