Анатолий Малкин - А потом пошел снег…
— И я не буду, ты понял?
Она впервые сказала ему ТЫ, хотя история их отношений перевалила за пять лет, но до сих пор она обращалась к нему на вы, даже когда это казалось невозможным. Но радости от этого ТЫ он не ощутил, он так отупел за этот день, что ему было не до ее любви.
— Я… Ладно, конечно. А когда ты приедешь? Скоро?
— Да, скоро. Потерпи, хорошо?
— Хорошо…
Он был благодарен за то, что с ним поговорили, его выслушали, поняли, но слова уходили из трубки, а он оставался один на один со своей ситуацией. Его совсем повело… Он хотел побежать сейчас же туда, в спальню, что-то сказать, обнять, просить прощения за все, что было и чего не было, готов был согласиться с тем, что она имела право так поступить, но что-то вдруг заартачилось внутри, он увидел себя рядом с кучей окурков на полу, начал их подбирать, открыл крышку мусоропровода и от громкого противного скрежета металла очнулся окончательно. Он ясно представил себе ее лицо, глаза ее после того, как она проснулась бы, ее голос, который слышал, когда он делал то, что ей не нравилось (а в последний год ей не нравилось вообще ничего), распахнул халат, подставил голую грудь под ледяной сквозняк и студил себя, пока не зазнобило от холода.
Потом вошел в тихую квартиру, поймал себя на том, что пробирается в темноте на цыпочках. «Вот ведь козел! И чего пригибаешься? Его «в это самое», а он все старается». Упал на диван и заснул.
Как начиналось с Зябликом, или Подругой — так шифровалась она в разговорах с Николаем, — он не помнил. Иногда Зяблик ему рассказывала что-нибудь интересное из прошлого, она-то помнила все до мельчайших подробностей, и тогда он тоже начинал вспоминать, но обрывками, словно память его была устроена особым образом и оставляла в своем архиве только очень ему нужное, полезное. Он почему-то хорошо помнил про разные места, где побывал, работая на Севере, и очень любил поболтать про атомные ледоколы и приключения в холодных морях. Но про Зяблика он помнил только в объеме двух-трех последних лет их встреч, однако не сокрушался по этому поводу, знал, что он для нее так много значит, а потому она прощала ему эту небрежность. Наверное, пока прощала.
Он привык, что его прощают женщины. И хотя он не был образцом верности в физическом смысле этого слова, но, как многие, да почти все мужчины, считал, что главное — это твердо знать, где твой дом, заботиться всерьез только о жене и защищать ее, как танк. Это было ему понятно и после двух первых браков решено навсегда.
У него было, ну, не то чтобы много, но достаточно увлечений, иногда даже довольно продолжительных. Сама его работа, склад характера, основательность, надежность и врожденная жантильность (так говаривала его мамочка) давали массу возможностей, да и парень он был не то что красивый, но настоящий, как сейчас говорят — мачо, а их женщины ценят, это для них поважнее любви, к которой они относятся не так, как мужчины, и о которой порой думают и говорят со смешком.
Женщины вообще ко всему относятся иначе, считая мужские оправдания всего лишь увертками, что и доказывали ему неоднократно, но понимать это начинаешь, когда сердце становится более важным органом, чем член. Вот и Иришка — его чуть не вывернуло наизнанку, когда он вспомнил, как она произносила слово «солнышко» в телефон тому ДРУГОМУ — доказывала ему сейчас это таким образом, что легче было бы умереть.
Зяблик тоже говорила о любви, но вкладывала в это слово какое-то такое значение, которое мужчине не кажется любовью, по крайней мере любовью к нему, единственному, ради которого, ну и так далее. Скорее любовь для Зяблика сначала была игрой, чувством детским, даже смешным: надо же, дядька, да какой! ну ничего себе, сумела я учудить! А с ним хорошо, интересно — он был непонятным, другим, странным, увлекательным, она не знала таких, не видела там, где жила, и даже секс с ним казался ей приключением.
Это потом она начала понимать его и ценить. Он многому ее научил, многое в ней открыл такого, что она считала невозможным или стыдным и что оказалось частью прекрасного и вовсе не животного начала.
Это потом, взрослея рядом с ним, она начала видеть отличие этих отношений от скучного повторения, которое ей было назначено жизнью. Зяблик была, естественно, замужем. И все-таки для нее в слове любовь, как он думал, главными были ее собственные чувства. Она очень ценила свою любовь к нему.
Он был у нее, и этого оказалось вполне достаточно. И все же она стремилась закрепить его за собой, желала первенства в обладании им, обожала его уверенность и силу, понимая, что с ним ей не страшно. А она ему нравилась своей невероятной взбалмошностью, коротким своим дыханием нравилась, и, что зря говорить, она была и нежной, и стеснительной, и по большому счету очень чистой девочкой. Но когда он вдруг оказался свободным, когда это свершилось и вот оно — забирай, владей, заботься, люби, — вот тут она растерялась.
И испугалась.
Сосчитав все плюсы и минусы — а Зяблик была еще и очень современной женщиной, для которой умение выживать в этом страшном мужском городе стояло на первом месте, — она определила для себя, что надо быть подле, не отпуская его, но не переходя при этом определенных границ. Как только дело доходило до принятия какого-то важного решения, у нее сразу начинались странные головные боли, и он, видя, как ей плохо, замолкал, делал вид, что шутит, она делала вид, что верит ему, и всякое такое, но держать равновесие становилось все труднее.
Он всегда был всем нужен, но только в связке с чем-то: с его умением говорить, или с его знакомствами, или с его возможностями, но при этом часто отпугивал людей своей энергией и даже усидчивостью — называл себя каменной задницей, — пугал серьезным желанием прикрепить особо избранных к себе на всю оставшуюся жизнь.
Кстати, Зяблика он встретил на лестнице какого-то учреждения и сразу понял, что не должен ждать ни секунды — она потом говорила ему, как ее это потрясло и как ее потянуло к нему. Точно он не помнил, но, кажется, без стеснения взял за руку, сказал что-то хорошее, предложил попить кофе, а она не отказалась, не стала из себя строить недотрогу. Они мгновенно поняли, что это судьба, с которой шутить не надо.
Он вспоминал все это, лежа на Иришкином диване в большой комнате. С некоторых пор ему это позволялось, и он стал делить ночь надвое — часть в спальне на своей кровати, часть на диване — сон стал беспокойным особенно после того, как стукнуло пятьдесят. Но теперь он лежал в каком-то полузабытьи — даже услышал, что постанывает, проснулся и испугался, а вдруг жена подумает, что он просит пожалеть — вот стыд-то.
В квартире было тихо, стучали часы, отсчитывая интервал перед получасовым боем, он смотрел на люстру, вспоминал, как чуть не сошли с ума, увидев ее на Фрунзенской, и тут же потратили все полторы тысячи зеленых, что были в заначке, повесили и долго еще любовались красотой — больше ничего в комнате и не было — это потом понабилось всякого.
Люстра пускала зайчики от лунного света на потолок, стекла горок, на руки, которые лежали поверх пледа.
Он не знал, как пережить ночь.
А потом заснул.
Разбудил его шум кофейного автомата. «Раньше — никогда, пока сплю. А может, это я вру? Просто подходили и будили? И не помню уже…»
Он полежал немного, но сразу же встал, как только жена ушла из комнаты.
Пошел в кабинет за бумагами, потом в спальню — надо было взять другой пиджак — и невольно услышал, что жена в ванной разговаривает по телефону. Она пустила воду, но разговор был слышен — теперь в их доме жили трое.
Это оказалось до такой степени нестерпимо, что он еле удержал себя, чтобы тут же не сбежать, ушел на кухню, пил кофе, поздоровался, когда она вошла, налил кофе и ей, что-то ответил на вопрос о работе, потом извинился, ушел.
Когда надевал пальто, на кухне снова звонил телефон. «Это что, вот так надо, не переставая? Можно ведь было бы подождать, пока он уйдет».
Она появилась в передней, когда он открыл дверь в коридор, вышла за ним на лестницу, провожая — так было заведено у них, это был ритуал, и она, видимо, еще не готова была его нарушить.
— Ты на работу?
— Да, сегодня сплошные совещания.
— Я побуду дома пару дней, знобит что-то.
— Ничего не надо? Могу водителя прислать…
— Нет, нет, все есть, не надо. Когда вернешься?
— А зачем этот вопрос сейчас?
— Не беспокойся — я никого домой не приведу.
— А я и не беспокоюсь…
— Напрасно!
— Напрасно?
— Нет, я не об этом.
Заскрипел древний лифт в парадном, он повернулся и пошел по лестнице.
Сзади зазвонил телефон. Радостный голос жены произнес:
— Это я, солнышко, я сейчас.
Потом закрылась тяжелая, сейфовая дверь, и звук отрезало, как ножом.
Его просто вымело на улицу.