Антон Евтушенко - Покидая Вавилон
Так невольным помощником калабрийца в его смелой задумке стал его недруг – тюремщик Микель Алонзо. Это случилось накануне пасхи. Онофрио Помар, сменив Микеля на посту, уже дремал на лавке, удобно подперев голову локтём, как вдруг сквозь сладкую дремоту он услышал непонятный шум. Помар разлепил глаза и оглушительно чихнул. В носу свербело от густого дыма, заполонившего весь длинный коридор.
– Эй, уснул, что ли? – галдели растревоженные узники, барабаня кулаками и пятками по дверям. – Помар, да проснись же! Горим!
Помар вскочил, больно ушибся коленом и, громыхая сапогами и проклятиями, устремился к дальней камере. Оттуда, из-под щелей, сочился дым – он набивал гортань сыпкой ватой, слезил глаза и мучил нестерпимым кашлем. Пришлось стать на колени и, задыхаясь, ползти вперёд, ощупывая засовы, грохотать ключами, подбирая на связке нужный. Наконец дверь отворилась, и Помар увидел на полу нагого философа. Его тело, обожжённое во многих местах, на спине и шее, с чёрными метками скверных ран, отталкивающих своим уродством, лежало неподвижно-скрючённым, натянутой дугой у набирающего мощь костра. Кровать была разломана, скамья и стол, всё снесено по центру и поджено. На кучу досок Кампанелла зашвырнул соломенный тюфяк, одежду, одеяло.
Помар, увидев масляную лампу, разбитую в углу, вдруг ужаснулся. Он вспомнил, что Кампанелла сам просил оставить на время ужина светильник, а он, Помар, сомлел на лавке да уснул. В припадке ли отчаяния или с худым намерением наложить на себя руки, Кампанелла разбил лампаду и разбрызгал капли горящего масла по камере. Пламя быстро перекинулось на солому, охватило матрас и зловеще защипело едким дымком. «Поздно, слишком поздно! – сквозь невнятное бормотанье донеслось до Помара. – Надежды сгорают в огне, они рассыпаются пеплом в ладонях!» – И языки пламени огненной кадрилью заплясали на теле смутьяна.
Глава 11
В бреду и лихорадке Томмазо провёл долгие сутки. Погорельца перевели в больничные палаты, приставили солдата и фельдшера. Запеленованный, бормочущий, он стал похож на ангельскую душу, на робкое дитя, забытое родителем. На второй день узник открыл глаза и из его уст полились странные речи. И страсти в них было не меньше, чем странности. Он то без умолку твердил об индийской богине Сати и ритуальной смерти на костре, а то взывал к друзьям, загубленных на инквизиторских кострах и проклинал их истязателей. Страшные проклятия так и сыпали дождём, пока изнеможённый речью, он унимался ненадолго. Всё время он нёс вздор и околесицу. Клокочущие бормотания о папе Римском, военных походах на турок и тайных связях испанской короны заставляли шептаться солдат и надзирателей. Из темниц шёпот поднимался выше, до рослых башен Кастель Нуово, раскатистым хором иерихонских труб он врывался в распахнутые окна комнат кастеляна.
Допрос был учинён в покоях, но Кампанелла, не понимая, только пялил в безумии глаза.
– Трубите, друзья, трубите, – вдруг закричал он в исступлении, – здесь убивают истину!
– Оставь же! – брезгливо поморщился кастелян и властным жестом остановил писаря, решившего стенографировать: – Не вздумай! Ничего не надо!
В дверях больничных покоев кастелян застыл, обратив свой взор на фельдшера, дежурившего у кровати калабрийца:
– Нельзя и мысли допустить, чтобы бред больного превратился в новость или хотя бы в сплетню. По ставьте на ноги в короткий срок, а если выжил из ума – так и скажите. Я хочу знать не из доносов, а непременно первым! – И вышел.
Фельдшер Лаура Алонзо, снедаемая любопытством, с особым трепетом приняла на себя заботу о пациенте Томмазо. Их связывало прошлое – аскетичная планида монашеской жизни, уготованная обоим, не случилась. Томмазо вынужден был податься в бега, а Лаура насильно отлучена из монастыря Кампо ди Фиоре под влиянием будущего супруга и близкого друга приора – Микеля Алонзо. Цена свободы и целомудрия Лауры обошлась Алонзо в пять золотых реалов. Уже в Кастель Нуово невольница, насильно обручённая на Микеле, освоила ремесло тюремного врача.
Хлопоты об опёке над больным полностью легли на плечи юной доньи. Лаура не видела в том обузы. Поступая по велению сердца, а не по указанию кастеляна, она дни и ночи напролёт нянчилась с Томмазо: толкла в ступке горькие лекарственные порошки, готовила лечебные ванны на травяных настоях и прикладывала холодные уксусные компрессы. Весьма скоро терпеливость и усердие бывшей монахини были вознаграждены, и ужасные раны Томмазо понемногу стали затягиваться. Не обделённый женским вниманием, он быстро пошёл на поправку. Когда боль поутихла, оставив место новым чувствам, Томмазо разглядел в своём спасителе тонкую и яркую изящность, загадочный взгляд и доброе сердце. По вечерам благодарный калабриец читал лирические строфы, сочинённые им накануне, а однажды вдруг признался: «Лаура, я от любви схожу с ума. И я хотел доверить эту тайну вам…»
После того вечера по тюрьме пополз слух, что Кампанелла действительно сошёл с ума. Пустивший слух остался неизвестным, но спустя неделю на стол дону Мендозе легла гербовая бумага за подписью врачебной комиссии о признании узника Томмазо Кампанеллы умалишённым. Весть о помешательстве философа в считанные дни облетела Италию, а значительные свидетели спектаклей Кампанеллы лишь разводили руками, не выявляя преискусной фальши виртуозного обманщика.
Расцветало лето. Сквозь каменный мешок темницы не проникали звуки – ни шелест листьев, ни шум прибоя. Царство тишины. И царство темноты. Томмазо иногда играл с судьбой и двигал камень, притворявший брешь в стене. Да, впрочем, и не брешь – лишь крохотную щель. И тогда внутрь врывались свет и звуки, а вместе с ними порывы ветра заносили солоноватый запах моря, и острый едва уловимый аромат неведомых цветов ложился строчками мемуаров его собственного детства, проведённого в апеннинских сельвах с сёстрами и братьями. Лаура могла бы помочь Томмазо снова. В её силах было оживить мечту Кампанеллы. Их встречи не прекратились, наоборот: каждые четыре дня она приходила делать перевязки. Конечно, это был риск, смертельный риск для двоих. Микель искал повод уличить Кампанеллу во лжи и одна лишь мысль, что будет с Лаурой, если правда вскроется, не давала покоя Томмазо. Но мысль о книге саднила оголённой раной, залечить которую могли только слова. У него не оставалось выбора.
Лаура пришла в сопровождении мужа. Алонзо заковал узника в кандалы и препроводил из карцера в камеру со скромной меблировкой. Зажжённый огарок свечи в углу давал немного света. Во время перевязки безумец вёл себя, как обычно: нёс чепуху, строил Микелю рожи и глупо хохотал. Томмазо добился желаемого и надзиратель, похмурив брови, не выдержал балагана, вышел вон из камеры. Кампанелла не остановил спектакль, он знал, Алонзо где-то близко. Но взгляд его переменился. Осмысленность пришла на смену сумасшествию, глаза взыграли огнём, с трепетом и вожделением он поглощал Лауру взглядом. Она находилась так близко от Томмазо, что её горячее дыхание опаляло саму душу узника, наполняя страстью и желанием. Её бархатная кожа источала и струила сладкий аромат. Он разливался по камере невидимыми волнами, словно драгоценное благовоние, заставляя дрожать всем телом под их напором. Наконец, закончив перевязку, она осведомилась холодным, почти официальным тоном:
– Может быть, вам что-нибудь нужно?
Он уставился ей прямо в глаза. И тут Лаура сунула ему бумажный куль и торопливым шагом поспешила прочь.
Оставшись наедине, он бережно развернул свёрток. Внутри лежал крохотный пучок травы. Томмазо долго растирал в ладонях нежные стебли и жадно вдыхал аромат. Его руки пахли летом, полями и свободой. Но больше живых стеблей, сорванных за стенами Кастель Нуово, его интересовал бумажный куль, свёрнутый из обрывка рукописной газеты аввизи, бойкая торговля которыми в Венеции за несколько лет из любительского занятия превратилась в прибыльную профессию. Торговцы новостями сообщали, что схвачен Джордано Бруно. Бруно! У Кампанеллы потемнело в глазах. Заря, предшествовавшая восходу солнца, померкла. Святая служба собиралась подвергнуть учёного «самому милосердному наказанию и без пролития крови», что означало одно – сжечь живым. Настали поистине суровые времена. Кампанелла вздохнул и отложил обрывок в сторону. Аввизи мог бы и сгодиться для записки.
Иссушив травы, Томмазо сжёг половину в пламени свечи. Полученную золу растёр между ладоней и к пепельно-серому порошку добавил по каплям воды. В венчик из оставшихся стеблей он вставил несколько волосков, выдранных из собственной макушки, и смастерил подобие шрифтовой кисти для нанесения тонких линий. Записка с просьбой на клочке газеты вышла из-под самопального пера философа лишь к концу третьего дня. Чернила расплывались, а кисть не отличалась аккуратностью письма, упорно рассыпалась на лохмотки. Спустя день записка в ворохе старых перевязок незаметно для Микеля перекочевала к адресату. Лаура дрожащими руками передёрнула клочок и незаметно спрятала в вырез платья, густо покраснев под немигающим взглядом Томмазо.