Алексей Варламов - Все люди умеют плавать (сборник)
В конце апреля в их школу приехал американский учитель. Его звали Джимми Перрот. Это был веселый беспокойный человек, родившийся в штате Айова среди желтых полей подсолнечника и кукурузы, над которыми несколько раз в году сгущался воздух и проносилось зеленоватое торнадо, от него жители спасались в подземных этажах, а потом вылезали наружу, подсчитывали убытки и выставляли счет страховым компаниям. Джимми жил в городке Калона, основанном меннонитами, не признававшими электричества и автомобилей и передвигавшимися по округе на лошадях. Во всей Америке этих несчастных насчитывалось всего несколько сотен человек: часть из них обитала в Айове, а другая в Пенсильвании. Из-за внутренних браков у них часто рождались глухие мальчики. Сам Джимми не был сектантом и очень жалел перепачканных навозом людей в черных костюмах и широкополых шляпах, которые не видели иной земли, кроме той, где родились. Он любил путешествовать по миру и побывал в разных странах, где преподавал английский как иностранный, и наконец решил отправиться в Россию. Его не отговаривали, но советовали быть ко всему готовым. Однако увидел он совсем не то, чем его пугали на родине. Дети охотно ему отвечали и не отпускали после уроков, он разучивал с ними песенки и смешные сценки, учителя приглашали Джимми домой, кормили домашними пирогами, и он писал своей подружке в Америку счастливые письма.
Только с одной учительницей веселый американец не мог найти общего языка. В самую первую их встречу она спросила, откуда он приехал и где учился и, услышав ответ, отошла. Джимми Перрот пожал плечами. Если пожилая леди считала что для преподавания английского языка в русской школе надо иметь диплом Йельского университета, то ошибалась, а если презирала его за американское произношение, то была просто дура. Он ни разу не занимался с детьми из Виолеттиной группы, но однажды молодая завуч попросила Джимми придти к англичанке и провести в ее группе урок.
На задних партах сидели все учителя, Виолетта стояла в конце класса, скрестив руки, ничего кроме насмешки маленький суетливый человечек в потертых джинсах, присевший на край ее стола, болтавший ногами и говоривший на неправильном английском, у нее не вызывал. Если бы она была завучем, то не пустила б кукурузника на порог школы. А Джимми не обращал на нее внимания и спрашивал мальчиков и девочек, которые поначалу робели, но он умел находить язык с детьми, пытался их разговорить или хотя бы научить повторять за собой. Он наклонялся к ним, помогал себе жестами и разучивал песенку, и они слушали его все – только одна пара глаз смотрела на учителя насупленно.
Джимми несколько раз обращался к сероглазому угрюмому мальчику, но тот молчал, однако настойчивый американец не отставал: он не привык отступать перед трудностями.
– Это какой-то кошмар, – сказала завуч. – За три года так и не научиться строить фразу.
Она произнесла это вполголоса, но чуткий Джимми услышал.
– Сome on, boy, come on. You can do it [1] . Почему ты молчишь?
Джимми смотрел в серые глаза бледного мальчика, и тот казался ему похожим на глухого меннонита.
– Ну же, давай, малыш, давай.
Бетонная будка мерещилась Антону. Против этой будки он до сих пор ставил на ночь на окно своих солдатиков, а днем приносил их в школу и учил, что надо делать, когда начнется война.
– Почему не хочешь мне ничего сказать? Ты боишься меня?
– Не боюсь, – разжал губы мальчик.
– Ну вот и отлично, – ответил Джимми. – Разве я хочу тебя съесть? Что это у тебя? Солдаты? И с кем они воюют?
– С американцами.
– Почему? – спросил Джимми еще веселее и подмигнул.
– Потому что вы хотите нас уничтожить, – сказал мальчик на чужом языке так, как если бы говорил на своем. – Потому что вам нужно, чтобы мы жили под землей и не высовывались оттуда. И за этим вы приехали сюда.
В классе стало очень тихо. Маленький Джимми растерянными глазами обвел лица детей и учителей.
– Это провокация, – сказал он обиженно, и все увидели, как он немолод, дурен и нелеп в этих потертых джинсах и вельветом кургузом пиджаке, со своим именем без отчества и смешными ужимками.
– Это было подстроено, я напишу обо всем в Вашингтон, – повторил Джимми, обращаясь уже к самому себе, и быстрыми шагами вышел из класса.
Все молчали. Что-то хотела произнести завуч, но слова застряли у нее в горле, как если бы она и маленький ученик поменялись местами. Красивая женщина с тоской подумала о том, что теперь ей не придется поехать в Америку, а вместо этого предстоит тяжелый разговор с директором и в РОНО. Антону показалось, что он снова очутился в тесных каменных коридорах, дыхание у него стеснило и хотелось броситься вон, но он только крепче сжимал в руке солдатиков.
Старая англичанка вышла к доске и, выпрямив спину, села за свой стол. Она раскрыла коричневую тетрадь и нашла глазами только что отвечавшего ученика.
– Your English was quiet perfect today [2] , – произнесла она, записывая в тетрадь его первую четверку и по обыкновению не слыша, как в школе звенит похожий сигнал воздушной тревоги звонок.Гентский алтарь
Михаил Петрович Поздоровкин, профессор древнерусской истории и сравнительной медиавистики ленинградского университета, уехал в свою первую зарубежную командировку в самом начале смутного времени. До той поры по причине не столько политической неблагонадежности, сколько вследствие строптивого характера и дурных отношений с начальством он числился невыездным. После знаменитой речи Горбачева в Рейкъявике Михаила Петровича выпустили, но у оформлявшего документы университетского чиновника возникло странное предубеждение, что добром эта поездка не кончится, ибо в цивилизованной Европе таким дикарям, как Поздоровкин, делать нечего. Интеллигентный человек он и при любой власти интеллигентен, умеет находить с людьми общий язык и в дурную историю не вляпается, а хам…
Поначалу все шло, впрочем, очень хорошо. В Брюсселе Михаил Петрович имел большой успех. Он читал студентам лекции по истории русской культуры и вел семинары, руководил несколькими аспирантами и консультировал коллег-славистов, но все же главное, зачем его сюда позвали, были обыкновенные уроки разговорной речи. Эти уроки мог бы давать любой преподаватель без научной степени или даже студент, но администрации университета видимо было лестно, что их проводит ученый с известным именем, автор нескольких книг по сравнительной медиавистике. Профессор это чувствовал и злился, но обширная библиотека, удобная квартира, высокая зарплата, возможность повидать мир и наконец неопределенные известия с родины примирили его со снижением статуса и видоизменили недовольство в самоиронию и легкое подтрунивание над своей новой специализацией с варварским названием «русский как иностранный».
К тому же Поздоровкин не слишком утруждал себя занятиями. В отличие от Ленинграда, где студенты за глаза звали его зверем, в Брюсселе Михаил Петрович был либерален, никого не изводил на семинарах бестактными вопросами и не утомлял подробностями из жития русских святых, монахов, летописцев и ученых дьяков, а ограничивался самыми общими сведениями и доброжелательно кивал головой, когда ему говорили, что Пашкин (так одна из юных слависток озвучила фамилию Pushkin) был убит на дуэли с Лермонтовым.
Местные студиозусы казались ему инфантильными созданиями, которых по недоразумению взяли учиться в университет безо всяких экзаменов и спрашивать с которых что-то серьезное просто не имеет смысла. Профессор разбирал с юными бельгийцами «Барышню-крестьянку», «Тамань» и «Черного монаха», а на просьбу познакомить с более современной литературой, сообщал, что понятия о ней не имеет, ибо по его разумению на Чехове русская литература окончилась, а с Бунина и Набокова началось ее вырождение. Тем не менее, несмотря на вопиющий консерватизм, студенты были от Михаила Петровича в восторге, приглашали на свои вечера, и он никогда не отказывался, приходил и снисходительно смотрел, как они развлекаются и милостливо позволял за собою ухаживать.
Со временем безмятежное течение здешней жизни странным образом подействовало на впечатлительного преподавателя. Шальной ли воздух Европы или возраст, о котором справедливо свидетельствует известная пословица насчет седины и беса, но чем больше профессор здесь находился, тем больше сожаления у него вызывала жизнь, проведенная за железным занавесом. Причем это сожаление касалось не политических или культурных ограничений, которые на самом деле ничуть его и не затронули, но совершенно иных вещей. Михаил Петрович вспоминал молодость, строгое воспитание, застенчивость и плотскую муку юношеских лет. Вспоминал томительные часы в университетской библиотеке, когда корпел над учебниками, а рядом сидела в тесной кофточке его однокурсница из Вологды, но у сталинского стипендиата и мысли не было давать ход естественным желаниям.