Александр Иличевский - Анархисты
XIV
Иеромонах Остудин, крепкий круглолицый молодой человек в дымчатых очках и с жидкой русой бороденкой, был прислан в Чаусово по запросу Дубровина. Доктор обратился в Калужскую епархию с таким письмом:
«Ваше высокопреосвященство! Доношу до вашего сведения, что в деревне Чаусово находится полуразрушенный храм Вознесения постройки XVIII века. В его десятикилометровых окрестностях проживает тысяча жителей. Есть ли возможность у вверенной вам епархии прислать священника, который бы занялся восстановлением храма? Присланной духовной особе помощники найдутся. Его же здесь и поселим на первое время. Денег соберем миром. Какие требования должны быть исполнены, чтобы это предприятие состоялось? Или нам самим придется строить-восстанавливать и потом уже просить вас о командировании батюшки? Во время строительства служба могла бы проводиться в катакомбе храма, там теплей, и стены те же».
Вместо ответа через месяц в Чаусово пришел путник – в брезентовой штормовке поверх рясы, с лыжной палкой вместо посоха в руке и абалаковским рюкзаком за плечами. Он стоял на мосту перед подъемом в усадьбу, под которым, бурная весной, а теперь затерянная в крапиве и лопухах, текла речка Мышка. Здесь и застал его Дубровин, возвращавшийся из больницы на велосипеде.
Капелкин, Турчин и Дубровин плотничали вместе со священником, растаскивали мусор, меняли стропила, возвели лесенку на хоры и принялись за купол; но к зиме не поспевали, и недавно отец Евмений привез и сложил в притворе рулоны толя, чтобы в сентябре накрыть им строительство до весны. Несмотря на молодость, он восстанавливал уже третий свой храм, начинал возрождать вторую общину. Пока разгребали и выносили мусор, ставили леса, разворачивали ремонт, батюшка начал служить по воскресеньям в катакомбе – в сырости и мраке. На мокрой земле были положены кирпичи, и на них наброшен горбыль, так что подходили ко кресту и причастию, пружиня ногами, сгибаясь в три погибели под черными сводами. И когда Соломин, до сих пор стоявший сзади (его едва достигал жаркий блеск свечей), наконец дожидался своей очереди и склонялся под благословение и целовал руку священника, он замечал, выпрямляясь, как далеко от обыденности преображенное вдохновением литургии лицо отца Евмения. И трудно было даже вообразить, что к нему можно запросто обратиться, позвать на рыбалку, в лес, посоветоваться по хозяйству или усесться за один стол, обедая у Дубровина.
Отец Евмений любил Соломина и Дубровина, но особенно прислушивался к Турчину, потому что восемь лет назад окончил Бауманское училище и ценил ум. Батюшке было интересно слушать речи этого благородного и талантливого человека, хотя тот не упускал случая поддеть его. Турчин то и дело совращал его, шутя, в католичество, подтрунивал над догматической закоснелостью его мировоззрения, давал читать Тейяра де Шардена и последние библейские изыскания.
Дубровин обязывал Соломина, Турчина и отца Евмения по вечерам и выходным бывать у него, поскольку ему требовалась компания, чтобы выпить и не есть одни бутерброды: Турчин всегда что-нибудь с собой приносил, да и Соломин умел кухарить – мог и рыбу пожарить, и салат нарезать. Сейчас Турчин перемешивал на сковородке картошку.
– А знаете ли вы, святой отец, что бульбу при жарке следует солить только в самом конце?
– Такая премудрость кулинарная, признаюсь, мне неизвестна, – отвечал смущенно отец Евмений. Он уже давно сидел на кухне Дубровина, в который раз разглядывая альбом с шедеврами современной архитектуры – замысловато изогнутыми и похожими на застекленную ажурную Шуховскую башню сооружениями. Дубровин сидел над запотевшей кружкой с пивом и вздыхал, заглядывая священнику за плечо: «Тоже мне шедевры. Вот во Флоренции колокольня Джотто – шедевр. А это что?»
Отец Евмений захлопнул альбом и встал, чтобы пройтись вдоль стен и снова вглядеться в фотопортрет Чаусова в пробковом шлеме, сидящего под пальмой на Цейлоне и держащего на коленях мангуста; он рассматривал фотографии нескольких поколений Чаусовых и самого анархиста – в юности трогательного мальчика с курчавой шевелюрой. Священнику нравился портрет красивой девочки, кузины Николая Григорьевича, умершей четырнадцати лет от туберкулеза. Он нарочно разглядывал все фотографии подряд, чтобы скрыть свое пристальное внимание к этому заветному портрету. Тем временем в глубине старинного, темного от тины облупившейся амальгамы зеркала обернулся со сковородкой в руках Турчин, показавшийся священнику истинным негром. Турчин был смугл до черноты уже в июне; с высоким лбом и рельефным брюшным прессом под расстегнутой клетчатой рубахой, он был больше похож на спортсмена, чем на доктора. Его можно было застать в парке на турнике и на кольцах; после тренировки он купался в запруде и заходил к никогда не запиравшему двери Дубровину, чтобы украдкой окунуться в это большое зеркало, осмотреть напряженные бицепсы, грудные мышцы, вздувшиеся на руках жилы, заострившиеся скулы.
Сейчас он расставлял тарелки, перемешивал со сметаной редис, петрушку, раскладывал по тарелкам вместе с раскрошенным яйцом, заливал простоквашей, перчил из мельнички, солил и смотрел пристально на поднесшего ко рту ложку с окрошкой Дубровина.
– C’est tr ès bien, mon chèri, – мечтательно отвечал Дубровин, облизывая белую полоску на верхней губе.
Влетела оса, Турчин испугался и яростно выгнал ее кухонным полотенцем.
С улицы позвали мальчики, прося выдать им ключ от компьютерной комнаты; Дубровин отстегнул от связки и бросил в окно:
– Чур, в пять обратно как штык.
– Святой отец, не заставляйте вас упрашивать, садитесь питаться, – позвал Турчин. – Вы, что ли, у Соломина привычку взяли – цену себе набивать?
Отец Евмений обернулся к образу, перекрестился и с улыбкой в бороде уселся за стол.
– Чем занимались утречком, святой отец? – спрашивал молодой доктор. – Небось, опять на голавля ходили?
– Голавль по утрам не клюет. Голавль – полдневная рыба, любит сильное солнце над перекатом или в тени под кустом отсиживается.
– Вы прямо ихтиолог какой-то, а не священник. Когда ж вы книжки-то читать будете?
– Апостол Петр рыбаком был, и аз многогрешный покушаюсь, – снова улыбнулся отец Евмений и распустил ворот рясы.
– Ох уж мне эти ловцы душ, – буркнул Турчин с набитым ртом.
Дубровин, жадно и молча поглотивший окрошку, положил себе в тарелку дымящийся картофель и подлил в стакан пива. Он думал все утро и сейчас о разговоре с Соломиным; он не понимал его, но жалел, не видя способа помочь.
– Ездил сегодня с Соломиным купаться. Вот у кого личная жизнь не сахар. Ему бы хозяйку смирную, трудолюбивую, может, детишек бы ему нарожала. А то с этой зазнобой он долго не протянет. Что-то будет?..
– А по мне так пусть хоть передушат друг друга, и чем скорей, тем лучше, – сказал Турчин. – Я бы уже сейчас их в милицию сдал. В цивилизованных странах есть закон о предупреждении преступления.
– Нигде таких законов нету, Яков Борисыч.
– Почему нету? – встрепенулся молодой доктор. – Это только у нас нет, а во всем мире почитается за правое дело предупреждать беззаконие и смертоубийство.
– Разве можно ограничить свободу человека, ничего не совершившего? – сказал отец Евмений.
– В случае Соломина – да.
– Снова занесло вас в дебри, – сказал Дубровин сокрушенно. – Это ваши анархические премудрости вас так исковеркали. Поменьше вам о судьбах мира следует думать, побольше о ближнем. Когда же вы повзрослеете, Яков Борисович?
– «Уж я не тот любовник страстный, кому дивился прежде свет…» – громко запел Турчин.
– Прекратите паясничать, – сказал Дубровин. – Есть еще пиво?
– Если не Соломина, так бабу его точно пора бы изолировать, – продолжал Турчин. – А то из-за нее Весьегожск весь перестреляется и ширяться начнет. Нравственная грязь куда заразней вируса.
– Что ж вы привязались к Соломину? Он славный парень, горячий только, подвержен аффектам. Зато восприимчивость его оставляет свежее впечатление. Я, например, уже и не помню, когда влюблялся или когда природа меня трогала. Хотя… природа хороша у нас, слов нет, как хороша.
– Соломин, может, еще и образумится, но дама его – червленая, с ней кончено. В данном случае я забочусь о более важной вещи, чем физическая свобода отдельной личности. Удалив ее из общества, мы тем самым спасем общество от разложения. Здесь не до сантиментов. У нас тут дети рядом, не кто-нибудь. А Соломин ваш не заслуживает жалости, ибо дело рук утопающих в руках тех, кто их так и не научил плавать. Естественный отбор жесток, но справедлив.
– Человек для того и создан Богом, – сказал отец Евмений, – чтобы милостью к падшим отменить закон ради преображения мира.
– Отмена естественного отбора уничтожит прогресс и вместе с ним человечность вашу и милосердие, – возразил Турчин. – Ибо нет ничего более безжалостного, чем тупость и беспомощность, вставшие у кормила мироздания.