Валерий Панюшкин - Отцы
32
Каждое лето ты уезжала с бабушкой и дедушкой на дачу. Дача на Карельском перешейке, оставшаяся нашей семье в наследство от деда, уже и тогда представляла собой ветхий дом посреди чудесного соснового леса и на берегу чудесного лесного озера. Только тогда лес был чудеснее, чем теперь, заборов и особняков было меньше, а вода была чище. Конечно, тебе очень хорошо было гулять в этом лесу и купаться в этом озере, на каковое обстоятельство и напирали бабушка с дедушкой, стараясь увезти тебя туда как можно раньше. Однако же места в старом доме, чтоб разместиться по-человечески, хватало только четверым людям: тебе, Васе, бабушке и дедушке. Нам с мамой там места не было, и вообще не могли же мы, работая в Москве, часто навещать детей на даче под Санкт-Петербургом, на каковое обстоятельство напирал я, пытаясь не отпустить тебя на дачу как можно дольше.
Это была дипломатическая игра. Оставшись наедине с тобой, бабушка расписывала тебе прелести жизни на карельской даче, а я – прелести жизни в нашем подмосковном доме. Но я неизменно проигрывал хотя бы потому, что бабушка проводила с тобой больше времени и в силу этого имела несомненное пропагандистское преимущество.
– Давай, Варенька, я договорюсь, что и на следующей неделе ты будешь каждый день кататься на Дэндике, – предлагал я, имея в виду пони по кличке Дэнди, на котором ты каталась.
– Нет, папа, на следующей неделе я буду уже на даче в Питере.
– А как же Дэндик? – предпринимал я отчаянную попытку вызвать у отъезжающей девочки жалость если не к оставляемому отцу, то хоть к лошади. – Он же будет скучать по тебе.
– Да, – констатировала ты, – он будет скучать все лето. А когда я вернусь, я принесу ему яблоко и морковку, а он так соскучится по мне, яблоку и морковке, что будет еще больше меня любить.
Не знаю, понимала ли ты, что все сказанное о лошади справедливо было и по отношению ко мне, но пони хотя бы не должен был своими руками покупать железнодорожный билет, чтобы уехала девочка, чей отъезд нестерпим.
В день отъезда я с утра отчаянно играл еще с тобой в уродливую игрушку по имени Стич, ибо это единственная игра, в которую ты ни с кем, кроме меня, не играла, и единственная игра (надо смотреть правде в глаза), за которую ты любила меня.
– Ты возьмешь Стича с собой на дачу? – спрашивал я, надеясь, что хоть плюшевое это чудовище будет при тебе моим послом и напоминанием обо мне.
– Нет, – отвечала ты. – Не возьму. Стич нужен, только если ты говоришь его голосом.
В раннем детстве твои бурные приготовления к отъезду на дачу и твоя бесконечная болтовня про то, как ты будешь там ловить рыбу и дружить с мальчиком Гошей, стихали, как только ты входила на перрон Ленинградского вокзала. Лет до пяти ты входила на перрон и понимала вдруг, что вот сейчас уедешь на целое лето от мамы и папы, принималась к маме и папе ластиться, а уже в купе неизменно и плакала с причитаниями типа «Мамочка, я тебя люблю» или «Папочка, я буду скучать по тебе». Эти твои слезы при расставании были извращенным, конечно, но все же утешением для оставляемых родителей.
Но когда тебе исполнилось пять, мне не досталось даже и такого сомнительного утешения, как слезы при расставании. Ты вприпрыжку шагала по платформе. Едва зайдя в купе, ты сказала:
– А подарки-то есть? – имея в виду включенный в цену билета завтрак. – О! Есть подарки!
Я присел на кушетку как раз за твоей спиной, так что мог через твое плечо заглядывать, как тонкими своими, невероятно нежными, но не слишком чистыми и радикально исцарапанными кошкой пальцами ты дербанила коробку с завтраком.
– О! – говорила ты. – Красная икра! Я очень люблю икру прямо пальцем из банки.
Ты откупорила крохотную баночку с икрой, а я уткнул нос тебе в затылок, вдыхал невероятный твой запах и смотрел на манипуляции с банкой сквозь рыжие твои волосы. Это как смотреть на мир сквозь оранжевые очки – предметы кажутся более веселыми, чем они есть на самом деле.
– О! – продолжала ты ревизию завтрака. – Шоколадка! Я очень же люблю икру именно с шоколадкой, а шоколадку именно с икрой.
Я раскопал носом твою шею под волосами и потерся носом о шею.
– Папа, не щекочись! – сказала ты.
– Сделай что-нибудь с лицом, – сказала мне мама. – Ты похож на Пьеро, играющего Лира.
– Может, пойдете уже? – сказала бабушка.
Мы вышли из поезда и подошли снаружи к окну, чтобы помахать оставшимся внутри вам с бабушкой. Ты лишь на секунду отвлеклась от своего шоколадно-икорного коктейля, помахала нам рукой и прокричала нам что-то. Я не расслышал сквозь стекла, но, судя по губам, ты, кажется, кричала: «Передай привет Стичу».
Вернувшись домой, я нашел Стича под диваном. Достал его и подумал, что при некоторых обстоятельствах дурацкая рожа плюшевого чудовища может выражать совершенное отчаяние.
– Вы сейчас заплачете оба, – усмехнулась мама, глядя на нас с игрушкой. – Заплачете слезами из глаз.
33
И там, на даче в пять лет ты научилась петь. Вернее, как бы это сказать, поняла, что можно разговаривать, можно выкрикивать кричалки, а можно петь. Не знаю, бывает ли у детей в пять лет уже музыкальный слух и голос, но то ли у тебя не было слуха, то ли не было голоса, то ли ты не могла слух с голосом скоординировать. Пение ты понимала первобытно, в том смысле, что важны слова, а мотив неважен, и хорошей песня становится оттого, что рассказывает про котят, про цветы или про драконов, если только можно представить себе, чтобы кто-нибудь на свете ухитрился сочинить такой шедевр.
До пяти лет ты, ничтоже сумняшеся, за неимением песни про драконов сочиняла свои кричалки и выкрикивала на весь двор: «Я люблю динозавров, и драконов, и лягушек, и змей, и червяков». Но к пяти годам что-то изменилось. Ты, кажется, поняла, что кроме актуальной темы (драконы, змеи, червяки) хорошая песня должна быть еще складно написана, и концы строчек должны рифмоваться друг с другом. Про мелодию ты не понимала, что это такое, но чувствовала, что что-то такое есть, поэтому, девочка моя, ты пела на манер фольклорной бабушки из глухой деревни, уверенной, что надо подпереть кулаком щеку, сделать грустные глаза, и тогда уж точно песня хорошо получится.
А жила ты все лето на петербургской даче, то есть вдали от меня. И на время твоего отъезда приходился мой день рождения, что само по себе было неприятно, поскольку лет мне сравнялось в аккурат для пушкинской дуэли и ничего еще не написано было мной сопоставимого с «Евгением Онегиным» или «Капитанской дочкой». Да, кроме того, еще под самый день рождения я заболел, валялся с температурой 39,5, практически не мог разговаривать, оттого что ужасно болело горло, и выпить даже не мог, поскольку лекарства, которыми меня лечили, несовместимы с алкоголем. Лежал как бревно, если только можно представить себе трясущееся от озноба бревно. И тут позвонила ты:
– Папочка, поздравляю тебя с днем рождения.
– Спасибо, Варенька, как ты там?
Мой вопрос, похоже, сбил тебя с толку, и ты забыла заготовленную формулу поздравления:
– Поздравляю тебя и желаю тебе приятного здоровья.
Я улыбнулся, хотя улыбка тоже отдалась болью в горле. Мне понравилось твое пожелание. Я подумал, что вот же никогда не приходило мне в голову, что здоровье бывает приятным и неприятным. Что вот, например, молодежное движение «Наши», без сомнения, представляет собою здоровые силы общества, но здоровье у них какое-то неприятное. У меня была температура, мысли прыгали. Ты тем временем сказала:
– А сейчас я тебе спою песню.
И начала петь тихим и грустным голосочком песенку: «На веселом на ромашковом лугу» – так, словно на веселый ромашковый луг вот-вот нагрянет молодежное движение «Наши».
– А еще я тебе почитаю книжку, – продолжала ты. – Я тут на даче совсем хорошо научилась читать сама и почитаю тебе сейчас книжку. Правда, книжки у меня с собой нет, но это неважно, я все равно помню ее наизусть.
И ты прочла мне стихотворение: «Что случилось у котят, почему они не спят».
– А еще, – продолжала ты, – я расскажу тебе, как спасла вороненка. По дороге на озеро я нашла в кустах молодого вороненка и хотела поймать его. А он от меня улетал, запутался в ветках и упал в воду. А я тогда быстро докричалась до деда, который гулял со мной вместе, и дед достал молодого вороненка из воды, он обсох и улетел. – Пауза. – Вороненок, не дед.
Я мямлил невразумительные слова умиления, насколько позволяло горло, восхищался твоими подвигами, просил тебя говорить в трубку и, рассказывая, не жестикулировать той рукой, в которой держишь телефон, а ты продолжала:
– Еще я расскажу тебе, как поймала уклейку сто грамм. Мы с Гошей и с дедом ходили на озеро ловить рыбу. Закинули удочки. Я легла на мостки и смотрела на поплавок, пока он не клюнул. Тогда я потянула за удочку и вытащила уклейку сто грамм. Посадила в банку, отнесла домой бабушке, и бабушка мне ее сварила.
– И ты что же, – спрашиваю, – съела эту рыбку?