Владимир Шаров - Возвращение в Египет
Кстати, здесь, объяснял Тхоржевский, и оправдание Городничего, провидевшего одного в другом, но сбитого с толку общей истерией. В Хлестакове, говорил он нам, Гоголь радостен, открыт и почти неуловим, подвижен так, будто бьется на ветру; в чиновнике из «немой сцены» мы, и не видя его, чувствуем высокомерие служаки, мундир которого застегнут на все пуговицы. Тем не менее, говорил Тхоржевский, оба Гоголя работают на па́ру. «Ревизор» призван карать пороки, которые выведет на свет Божий, проявит, обнажит Хлестаков. Замысел этот, однако, не был реализован, и осталось от него немного.
Впрочем, при всем несходстве их взглядов на пьесу Блоцкий (он был романтик и смотрел на мир вполне трагически) тоже надеялся, что из «Ревизоров» пятнадцатого и шестнадцатого годов составится дуэт. Что обе постановки: пятнадцатый год – путь человека к Богу, шестнадцатый год – Господь спускается на землю и уже не находит избранного народа, не важно – подлинного или мнимого, не находит вообще ничего, кроме нескончаемого коловращения греха, – идя навстречу друг другу, неизбежно сойдутся в «немой сцене».
Основа каждого из двух «Ревизоров» Блоцкого – роль, которую Гоголь выбрал, наметил для самого себя, которую с начала и до конца под себя кроил, всем, чем мог, наполнил ее и украсил. В первом варианте «Ревизора» это, конечно, Хлестаков; оттого пьеса в постановке пятнадцатого года была стилизована под водевиль, выстроена как иронический, отчасти и кощунственный парафраз библейского Исхода. Маленький, жалкий Хлестаков, что едет домой, к маменьке в деревню, на самом деле избранный народ (с Пушкиным на дружеской ноге, просители в передней жужжат, тридцать пять тысяч эстафетов скачет), и не важно, что самозваный. Земля Обетованная – родовое поместье – добраться до нее никак не получается. Город N, в котором Хлестаков безнадежно застрял, стоянка посреди пустыни – то ли Египетской, то ли уже бескрайней Синайской. Нет денег на прогоны, и еды тоже нет. Сколько ни посылай Осипа к трактирщику, в лучшем случае принесет пустой чай. Волей-неволей заплачешь, возопишь ко Всевышнему: «Ты растолкуй ему сурьёзно, что мне нужно есть…», станешь объяснять, что, если и дальше так пойдет, ты окажешься в тюрьме (то есть снова в египетском рабстве).
К счастью, Господь по-прежнему добр к своему народу, и после приличествующей паузы в ответ на мольбы и стенания – чудеса. Да не одно, не два, а будто из рога изобилия. Бобчинский с Добчинским пустили слушок, и все разом прозрели, признали тебя. И ведь заметьте, говорил Блоцкий, Хлестаков никого не обманывает, ничего лишнего на себя не берет, они сами зовут его в эту свою игру, такую для него несказанно счастливую. Даже фараон (Городничий), который прежде никого в грош не ставил, хвастал, что любого обведет вокруг пальца, и он уверовал. Манны и перепелов теперь, понятно, от пуза. Вдобавок дочь-невеста. В общем, таков в Городничем страх Господень, что готов на всё, только бы услужить и угодить Хлестакову.
Порядок чудес и их назначение, что нередко у Гоголя, нарушен, но непринципиально. В Писании перед тем, как выйти из Мицраима, Народ Божий приобрел милость в глазах египтян. В «Ревизоре» чиновники тоже сами, причем полными пригоршнями, несут Хлестакову золото и украшения (ассигнации) – всё без счета и без отдачи. Лишь в финале фараон опомнится, пожалеет, что разрешил семени Иакова уйти в пустыню, захочет вернуть, но поздно: Господь – тройка, быстрее которой нет ничего, – легко унесет Израиль от погони. Дальше, по идее, безо всякой милости и снисхождения, должны последовать египетские казни, о них даже сделано предуведомление – вышепомянутая «немая сцена», но или оттого, что в «Ревизоре» поменялась цель: в Пятикнижье заставить фараона отпустить народ Божий в пустыню, в пьесе – просто вывести, предъявить нам наши собственные грехи, – или по какой-то другой причине, но в пьесе казней нет. В итоге «Ревизор» так и остается сказкой об Исходе, о чуде и о чуде Исхода.
Но Дюр в Александринском театре ничего этого не увидел и не понял. Хлестакова он сыграл обыкновенным вралем, заурядным водевильным шалуном, и для Гоголя, говорил Блоцкий, это стало страшным разочарованием. Сам он видел Хлестакова человеком, который, будто пустыня дождевую воду, впитывает веру в себя и на нее отзывается; когда его несет, полный поэтического вдохновения, упоения, почти сочинительского восторга, просто грезит наяву. Оттого и сам не знает, не может знать, врет он или не врет, самозванец или взаправду избран. Он представлял, как Хлестаков расцветает, возносится, когда с ним хороши, в ответ, в свою очередь, делается с каждым хорош. И вот на балу весь состав старших уездных чинов с Городничим во главе ликует, что ревизор, которого они боялись, как Страшного Суда, оказался добр, мил и обходителен, в общем, приятен во всех отношениях. Не только никого не покарал, наоборот, не чинясь каждому отпустил его грехи, прижал к груди и обласкал.
Впрочем, говорил Блоцкий, уже когда наш «Ревизор» пятнадцатого года был поставлен, трижды сыгран перед публикой и мы со дня на день должны были разъехаться из Сойменки – дело, конечно, не только в Дюре. Гоголь и с себя не снимает вины. В одном из писем он пишет: «Или мной овладела довременно слепая гордость, и силы мои совладать с этим характером были так слабы, что даже и тени, и намека в нем не осталось для актера?» В другом: «И вот Хлестаков вышел детская, ничтожная роль! Это тяжело и ядовито досадно».
Было и еще одно обстоятельство, которое не стоит сбрасывать со счетов. По своей природе Гоголь был актером; способность к почти мгновенным перевоплощениям (а любой актер, говорил Блоцкий, в столь разных видах представляется, что часто не единым человеком является), способность так вжиться в роль, что она делается уже не личиной, а ликом – всё это было дано ему свыше. Без этого Гоголь просто не мог жить и, надолго застряв в одних и тех же декорациях, заболевал. Его ломали, буквально корежили колики в животе, оттого что ничего не менялось, сегодня было как вчера и так же должно было быть завтра. И вот однажды, не имея больше сил терпеть, он срывался с места, уезжал, бежал куда глаза глядят. Чаще других стран мы его находим в Италии, в Риме. Этот вселенский город, разом и Вавилон, и Иерусалим, был для него и кулисами, и гримерной. Здесь он выздоравливал, отдыхал, во всех смыслах оживал. Здесь же выбирал себе новую роль и выстраивал новую мизансцену. Лишь затем возвращался обратно в Россию и начинал репетиции.
В шестнадцатом году труппа, занятая в «Ревизоре» прошлого сезона, в прежнем составе собирается в Сойменке. Нам уже известно, что по плану Блоцкого нынешняя постановка должна образовать пару с постановкой предыдущего, пятнадцатого года. Кроме того, все в Сойменке наслышаны, что с недавних пор Блоцкий тесно связан с одной из нелегальных революционных партий. О революции он теперь говорит как о новом преображении Господнем, единственном, что может нас спасти, очистить от зла. Свидетельства, что она грядет, начнется вот-вот, он находит везде. Показывает, тычет в них нас, но мы как слепые котята ничего не видим или не хотим видеть. Блоцкого это бесит.
В сущности, весь его разбор «Ревизора» шестнадцатого года – комментарий к тем нашим тогдашним спорам. От них и пафос, и словарь – в любом другом случае он был бы спокойнее. Впрочем, сейчас, Коля, большой беды я здесь не вижу, куда больше сожалею о том, что новый «Ревизор» не был доведен до сцены, что работа оборвалась в самом начале. Летом шестнадцатого года Сойменка попала в прифронтовую зону, по этой причине, но и не только, большая часть актеров спешно разъехалась. Тем не менее убежден, что и уже сделанное в тот год представляет интерес. Вот мои сойменские записи, по ним, мне кажется, многое можно восстановить.
11 июля
Сегодня первый день разбора комедии. Все мы друг другу рады, но время на сантименты срезано. Блоцкий берет с места в карьер. Мы еще не успели рассесться, а уже слышим, что Гоголь, будучи недоволен, как в Александринском и в Малом Императорских театрах играется Хлестаков, работами других актеров, вообще всей постановкой и реакцией на нее публики, понимает, что одним перераспределением ролей делу не поможешь (впрочем, она тоже нужна). Пьесе необходимо смещение центра тяжести, коренное изменение веса, значения каждого персонажа. Иначе и дальше вред от комедии будет перекрывать пользу.
Конечно, Гоголю было ясно, говорит Блоцкий, что начать придется с себя. Подавая пример, он отказывается от великолепного, во всех отношениях выигрышного, – не важно, что Дюр играет плохо – любимого публикой Хлестакова, вместо же берет роль даже не второго, а третьего или еще хуже плана. Новый его персонаж – чиновник, прибывший в город N по именному повелению, на первый взгляд безнадежен. У него ни единой реплики, больше того, он вообще не появляется на сцене. Тем не менее Гоголь убежден: диспозицию пьесы с самого начала следовало строить, опираясь именно на эту роль. Решение осознанно и добровольно, здесь нет сомнений, продолжает Блоцкий, но Гоголь даже не успевает толком порадоваться, настроение его вдруг резко меняется. По видимости, на пустом месте, возможно, просто еще не войдя в роль, в ней не обжившись, Гоголь в шкуре чиновника по особым поручениям начинает задыхаться.