Владимир Шаров - Возвращение в Египет
Имея в виду нас, малороссов, они говорят, что именно мы переняли, унаследовали Лигаридово дело – второй раз и уже окончательно разорвали святой народ на Израиль и Иудею. Объясняют, что в нашей вере нет живого чувства Бога, одна голая, холодная, как лед, схоластика, она-то всё и погубила. Конечно, говорят староверы, Киево-Могилянская академия давала неплохое образование. Окончившие курс отлично разбирались в риторике, в философии, в экзегетике, но по обстоятельствам места и времени обучение с начала и до конца строилось так, чтобы студиозус, вроде Хомы Брута, на диспутах перед паствой, споря с католиком, мог ловко отбить любые, самые каверзные возражения еретика. Не вере там учили и не Богу, а казуистике, да столь успешно, что даже иезуиты признавали в киево-могилянцах достойных противников. Но малороссам этого было мало. Они знали, что, чтобы прийтись в Москве ко двору, воссесть на епископию, академии недостаточно, и, отучившись в Киеве, уезжали еще дальше на запад поступать в настоящие иезуитские семинарии. Однако православных туда не брали, и ради науки и сладкой московской жизни хитрые хохлы, не задумываясь, переходили в католичество.
После Польши, вернувшись домой на Украину, как тот же Лигарид, они с привычной легкостью меняли Рим на Константинополь. Будто Богу всё равно, какой ты веры, и ее можно переменять, как сюртук. Ты, наверное, скажешь, что ведь главное, что они возвращались, но подумай сам: кто, кроме Бога, мог заглянуть им в душу, сказать, какая вера настоящая. В Кремле, позже в Петербурге они своим навыком хитрого плетения словес, не барочным даже, а рококошным, ради рифм, размера и сложных фигур в каждой строке всуе поминавшие Господа, прельстили сначала Алексея Михайловича, потом царицу Софью, а в довершение, не хуже немцев, и императора Петра I. Правда, последний предпочитал уже не духовные песнопения, а торжественные оды. Еще больше од Петр любил власть, и епископы из малороссов, как привыкли у себя на родине, легко поддались светскому владыке. Подчинились сами, а затем, за весь народ отказавшись от патриаршества, подчинили и церковь – после этого ничего уже было не склеить.
Будто предвидя, куда идет дело, патриарх Иоасаф пророчески предостерегал Алексея Михайловича от присоединения Украины, вообще от бездумного расширения территории Святой Земли. Знал, что именно оттуда, из Малороссии, придет повреждение веры, а еще больше боялся, что когда этот ход на юг и на запад, на север и на восток наберет силу, его будет не остановить. Не Бог и не вера – лишь один безумный, нескончаемый рост станет для власти истинным, полным выражением православия. Так и произошло.
Начавшаяся в середине XIX века Крымской кампанией череда неуспешных для России войн заставила народ вспомнить о пророчествах Кирилловой книги, которая учила о безблагодатности царства, о недалекой гибели Третьего Рима. О том, что ад – вот он уже, на пороге. Недолго поколебавшись, народ согласился, что все беды оттого, что на царстве два с половиной века сидит и заставляет нас себе служить коллективный антихрист – Романовы, молитвы же о спасении, которые мы возносим в церквах, не доходят до Бога, потому что и храмы наши безблагодатны. По этой причине поколение за поколением – все мы живем в одном бесконечном грехе, в нем рождаемся и в нем умираем, и детей, коли безблагодатны и таинства, зачинаем, будто они какие-то выблядки. Так что в революции мы увидели осуществление пророчеств Кирилловой книги и не могли ее не принять.
Дядя Артемий – Коле
(19 марта)
Отростком того же корня казался многим и Гоголь. Его вечная неодолимая тяга в Рим, проповедь православным оттуда, из Рима: если он – тот свет, что осветил наши подворотни, наши грязные углы и подвалы, свет, идя на который мы спасемся, то лампаду затеплили именно в Риме. Неустанные попытки Гоголя под любым мало-мальски разумным предлогом сбежать из России – в Петербурге ему зябко даже летом, зимой же кровь и вовсе стынет в жилах, оттого в России он не может ни думать, ни работать. То есть так и так получается, что без Рима помочь нам он не сможет. Добавь сюда его близкую дружбу с ксендзами Петром Семененко и Иеронимом Кайсевичем, а также с перешедшей в католичество Зинаидой Волконской, упорные слухи и о самом Гоголе, что он давно тайный католик, но над всем – что вместо настоящей России он писал и пишет на нее лишь недобрые шаржи; напротив, стоит зайти речи о Риме, Италии, его слог разом делается нежным и сентиментальным.
Мы всегда пугались его совершенно театральной изменчивости. Прямо на глазах публики он с ловкостью фокусника жонглировал масками, одну за другой нахлобучивал на себя, снимал, но и после конца представления никто не имел понятия о его настоящем лице. Даже не мог сказать, было ли оно вообще. То он глумился над Россией, как раньше не смел никто; читая его, мы болели, затем начинали принимать, что в том, что он пишет, много правды, уже готовы были засучить рукава, чтобы исправить неприглядное, постыдное, привести отечество, так сказать, в божеский вид – и тут он вдруг объявлял, что речь, что в «Ревизоре», что в «Мертвых душах» идет не о России, а о его собственной измученной, мятущейся душе. И снова никто ничего не понимал.
Нам было тяжело приноровиться к несходству первой и второй половины его взрослой жизни. Пересмешник, лучше кого бы то ни было видевший в нас комическое, достойное осмеяния (многие твердо заявляли, что так может видеть только человек чужой, глядящий со стороны), он вдруг обратился в святошу. Будто новоявленный мессия, стал благословлять иерархов церкви, требовал от своих корреспондентов, чтобы те, разложив его послания по дням Великого поста (порядок он прилагал), читали их вместе с молитвами. Когда ставили его пьесы, Гоголь тщательно следил за правильным распределением ролей, был убежден, что без этого успех невозможен, но, когда речь зашла о нем самом, не пожелал считаться ни с какими нормами и границами.
В его «Выбранных местах» западники, вслед за Белинским, нашли измену и подвергли их унизительной порке, но и охранители вкупе со славянофилами, за исключением, может быть, Хомякова, приняли книгу с недоумением. Думаю, западники ошибались, прежний дар Гоголя в переписке отнюдь не угас. В «Выбранных местах» он повторил мельчайшие черточки и ужимки консерваторов, весь их словарь, обороты и фиоритуры речи, но по свойству своего таланта всё так преувеличил, привел в такой гротеск, что, кажется, поглумился над ними даже больше, чем раньше над Россией. Читая его «Выбранные места», славянофилы были смешны себе, им казалось, что следом станет хохотать и уже не сможет остановиться вся Россия, но дело обошлось.
После «Выбранных мест» Гоголь никогда не был прежним. Жалел ли он об этом, сказать трудно. Так или иначе, но дальше, нигде не задерживаясь и не останавливаясь, он шаг за шагом твердо шел к мученическому концу. И сподобился перед смертью увидеть, как Господь, чтобы сподручнее было подняться в Райские кущи, будто праведнику, спускает ему с Небес лестницу Иакова.
Впрочем, и лестницу, Коля, многие сочли хитрым кунштюком. Ведь он, в сущности, просто сбежал с поля, на котором люди по давно установленным обычаям и правилам мерились друг с другом своими правдами. Он как бы сказал, что его правда иная, она не человеческого – Божественного разумения, из той сферы, куда обыкновенному смертному вход заказан. И опять всем стало непонятно, как относиться к тому, что писалось им раньше.
И еще чем Гоголь нас напугал. Он старательно обхаживал Жуковского, думая через него быть представленным ко двору и получить место воспитателя наследника престола, будущего императора Александра II Освободителя.
Гоголь был известен немалым обжорством: посмотри, с каким раблезианством, в то же время знанием сути во втором томе «Мертвых душ» он описывает обед у Петуха, любил во время застолья рассказывать сальные анекдоты, причем все отмечают, что делал это с исключительным сладострастием. В то же время в нем многие замечали какую-то темную насильственную бесплотность. С юности он не проявлял ни малейшего интереса к женщинам, однако это казалось не добровольным выбором, скорее принуждением, обреченностью. Умильной назойливостью речей, проповедей, стремлением всем понравиться и всем угодить, всех простить и перед всеми покаяться он явственно напоминал скопческого пророка. Этакого Кондратия Селиванова и камергера Елянского в одном лице. За тридцать лет до того вышеназванная пара пыталась обольстить, сманить в свою изуверскую веру самого императора, другого Александра – победителя Наполеона, и при дворе эту историю еще не забыли.
Конечно, Коля, ты скажешь, что одно в моих письмах часто противоречит другому, но важно, не в чем конкретно подозревали Гоголя: в том, что он тайный католик, сектант, уверовавший, что именно в нем воплотился Христос, или считали просто за склонного к рисовке актера, который готов в мгновение ока сменить и мизансцену и амплуа; главное – то, что исходило от него, даже упокоенной в православии душе казалось разрушительным, гибельным соблазном.