Наринэ Абгарян - С неба упали три яблока. Люди, которые всегда со мной. Зулали (сборник)
– Вы запомнили, а она, – кивок в сторону наглухо зашторенной балконной двери, – не может запомнить. Сорок лет вместе живем, а толку? Ни понимания, ни уважения.
Он поворачивался на бок, подкладывал под голову согнутый локоть. Прикрывал лицо лопухом.
Дети расходились, чтоб не мешать. Арамаисыч проспит до того времени, когда во двор выйдут мужики, выведут его из котлована и проводят домой.
Завтра понедельник, он снова будет Араратом, обычным слесарем. А сегодня он Арамаисыч, поэт и чтец, царь и бог котлована, повелитель головастиков и лягушек. Большой человек.
Люди нашего двора
На макушке Хали-кара
На макушке Хали-кара столько воздуха, что его можно раздвигать руками. Столько неба, что не объять. Столько ветра, что ты сам – часть его дыхания. Столько истины, что заповеди кажутся бессмысленным набором слов.
На макушке Хали-кара время тянется не так, как в долине. Здесь каждый день похож на другой, каждая ночь – повторение предыдущей. И последующей. Здесь всё просто и не требует разъяснений: роса пахнет водой, солнце освещает мир, тень отдает сыростью, полуденный стрекот цикад навевает сон – не-долгий, но каменно-беспробудный. Очнулся – и не разберешь, сколько проспал: час или век.
– Асатур, ай Асатур! – зовет старенькая бабушка Саломэ.
У Асатура вишневые глаза, торчащие круглые ушки, кудрявая макушка. За пазухой – горсть алычи, в кармане – головастики. На чердаке у него тайник: несколько ржавых гаек, ключ, который не подходит ни к одному замку, складной нож, моток лески, самодельная блесна, немного карбида – на все случаи жизни. Ну и стащенная у старшей сестры резинка для волос – надо будет еще придумать, на что ее пустить.
– Асатур, ай Асатур! – надрывается старенькая бабушка Саломэ. – Ты куда подевался?
Асатур прячется в сарае. Бабушка высматривает его, приложив ладонь козырьком ко лбу. Сарай тщательно обходит взглядом. Она немного похожа на пирата: концы косынки стянуты узлом на затылке, подол длинного платья колышет ветер, край фартука заправлен за пояс. Собралась за женгялом – разнотравьем. На ужин будет женгялов хац – лепешки с зеленью.
Не дозвавшись, она уходит. Асатур выбирается из своего укрытия, подкрадывается к частоколу, поднявшись на цыпочки, наблюдает, как бабушка ковыляет по пыльной деревенской дороге. Раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь-восемь-девять… С силой толкнув калитку, он кричит: татииии, татиии, подожди меня!
Бабушка оборачивается, улыбается, терпеливо ждет, когда внук подбежит к ней. Заключает его в объятия.
– До скольких сегодня досчитал?
– До девяти.
Она цокает восхищенно языком.
– Смотри, как долго продержался.
– Ага.
Теперь они идут вместе, Асатур пинает камушки, бабушка крепится-крепится – и все же делает замечание – ботинки испортишь! Асатур спохватывается, но потом снова берётся за старое.
Сегодня он сосчитал до девяти. Завтра досчитает до пятнадцати, до тридцати, до сорока. Бабушка уверяет, что это делает его сильнее. Асатур не понимает, как можно становиться сильнее, глядя вслед своей удаляющейся бабушке. Не понимает, но и не спорит. Значит – так правильно. Единственное, чего он боится, что однажды, увлекшись счетом, забудет о ней. И бабушка уйдет безвозвратно. Он еще не знает, что так и будет.
На макушке Хали-кара нет места боли. Все твое – в тебе, все твое – с тобой. Каменные пороги, заросший травой купол часовни, утренние туманы – низвергающиеся с вершин холмов, словно молочные реки, – вперед, вперед, туда, где можно, подойдя вплотную, заглянуть в окна жилищ.
Портрет бабушки в почерневшей деревянной рамке, дом детства, могилы предков на старом кладбище, рыжая деревенская дорога, берущая начало в твоём сердце. На ней следы тех, кто ушёл. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Раз, два, три, четыре, пять… Не отъять, не отдать. Все твои – в тебе, все твои – навсегда с тобой.
Неисполнимое
Проснуться в самую рань от всполошенного крика петухов – многоголосого, требовательного, бессмысленного.
– Так задницу рвут, словно если не крикнут – солнце не встанет, – каждый раз бухтит нани.
Улыбнуться, вспоминая ее слова. Зарыться головой в подушку, лежать, вдыхая крахмальный аромат постельного белья.
Прислушаться к протяжному мычанию стада – оно бредет по деревенским улочкам, задевает боком деревянные частоколы, пахнет хлевом и молоком. «Ахчи Епиме, пусть моя земля будет на твоей голове, ты что, снова отстала?» – ругает рыжую корову пастух. Та хлопает длинными ресницами, вздыхает, прибавляет шагу. У Епиме на душе весна, хочется поклонения и сантиментов. У пастуха прострел и давление, какие тут могут быть сантименты?!
– Шмавон, ай Шмавон! – зовет-надрывается соседка Анико.
Шмавон самозабвенно рыхлит землю под яблонями. Солнце еще не встало, а он уже успел переделать тысячу дел – натаскал из дождевых бочек воды и полил огород, насыпал корму птице, подоил и выпустил в стадо коз, заквасил мацун. Дорыхлит землю, польет яблони, а потом на работу уйдет. Анико неудачно упала, сломала ногу, вот ее муж и отдувается за двоих.
– Если Шмавон взялся за лопату, то его только выстрелом можно остановить, – ржаво комментирует нани Тамар, сопровождая Анико в нужник.
– А чего это ты меня не позвала? – отрывается от работы Шмавон.
Анико многозначительно стучит пальцем по своему уху.
Тугоухий Шмавон виновато улыбается.
Днем неожиданно пойдет дождь – робкий, апрельский. Выйти во двор – и, запрокинув голову, наблюдать, как струится сквозь солнечный свет ласковая небесная вода. Дышать – и не надышаться. Потом, спустя много лет, вспоминая тот день, повторять про себя бессмертное «глаза у рыб полны слезами»[78]. Глаза. У рыб. Полны. Слезами.
Пасха в этом году поздняя, потому к праздничному столу будет все, что положено, – много разной зелени, редис, первые огурцы с грядки, молодой сыр, прошлогодняя зрелая брынза в сушеных горных травах, паштет из шпината и красной фасоли, отдающее пахтой сливочное масло, несладкая выпечка, специальная каша из дзавара[79] – кашика, домашний сыровяленый окорок, лаваш, красное вино. И отварная рыба – непременное для пасхального стола блюдо. На круглом подносе лежат горкой три десятка крашенных луковой шелухой яиц – дети будут лупить их на счастье. Победителю – монетка, проигравшему – тоже. Чтобы никому обидно не было.
Застать всех за праздничным столом. Сказать каждому важные слова. О том, что любишь и будешь любить всегда. О том, что не подведешь. О сыне рассказать дедушкам. О книгах – бабушкам. О муже – нани, она его одобрит. Единственное, что утаить, – ту острую боль, что испытываешь каждый раз, когда рассматриваешь их лица на фотографиях. И о страхе не долететь туда, где они сейчас, – тоже смолчать.
У всех есть неисполнимые мечты. Моя о том, чтобы вернуться в прошлое. И прожить один свой взрослый день там, где все живы, все рядом.
Осень
Осень похожа на уже прочитанную, но успевшую позабыться книгу – каждая страница о том, что знаешь и о чем смутно помнишь, каждая страница – возвращение туда, где уже побывал. Ночи отныне наполнены шумом дождя, утра пахнут обессилевшей, но еще не остывшей землей, солнце, растерявши всю свою чинную неспешность, суетливо скользит по краю неба, не поднимаясь выше холмов – время солнца ушло, настали чужие времена.
Осень стоит на пороге непрошеным гостем, мнется, виновато отводит глаза, протягивает горсть этого и того – спелого, ало-сладкого, вязко-терпкого. Полюби, полюби меня! Вот тебе золото сентября, вот тебе безмятежность октября, вот тебе прощальный стрекот цикад, вот росчерк журавлиного клина на облаках…
«Эти волосы взял я у ржи, если хочешь, на палец вяжи – я нисколько не чувствую боли…» [80]
Но там, за благостной тишиной, за степенно облетающими кленами, за лужами, отражающими небеса, гонит вперед себя холодные ветра ноябрь – смурое дитя осени, поскребыш и нелюбимей, вестник неминуемых перемен, посланник холодного декабря. Там, за роскошью октября, – безмолвные колючие снега.
У времени ход только вперед, но в самом деле это не так, ход у времени всегда к началу начал, туда, где, окуклившись, бытие обращается в небытие, как в той странной игре, где детвора, разбившись на два лагеря, вызывает кого-то, кто должен разбить круг.
– Имя, имя, имя его назовите! – кричат одни.
– Имя ему, имя ему, имя ему Петрос!
И Петрос, тщедушный глазастый мальчик, отделившись от своей стаи, придирчиво разглядывает монолит противника, выискивая слабую брешь, найдя ее, набирает побольше воздуха в легкие и срывается в бег. Теперь главное – не стушеваться, не притормозить, а со всей силы, со всего разбега вклиниться в толпу, которая норовит тебя остановить. Прорвался, пробежал насквозь, уворачивась от страшных, загребущих рук, – вернулся к своим. Нет – остался с теми, кого не смог победить.