Наринэ Абгарян - С неба упали три яблока. Люди, которые всегда со мной. Зулали (сборник)
Дядя от сменных брюк отказался, уходил домой дворами, развеваясь на ветру бахромой. Белку мы отругали и даже надавали газетой по ушам. Собака имела фальшиво виноватый вид, перемещалась по двору, как диверсант в тылу врага – по-пластунски, воровато двигая мелкими лопатками. Оживлялась только при виде очередной стаи воробьев. Но и их гоняла аккуратно, косилась одним глазом на нас – сердимся, не сердимся? Поймав чью-то опрометчивую улыбку, летела что есть мочи, захлебываясь в счастливом лае. Мы спохватывались, делали грозные лица. Белка тут же сникала, закатывала уши обратно и, мелко виляя хвостом, уползала прочь.
Я помню себя пятилетней, бегущей за нашей собачкой. Мы мчались навылет через дворы – один, второй, третий, перепрыгивая через старые, перекошенные деревянные заборы, колючий низкорослый малинник, пышные кусты зацветшего просвирняка, цепляли липучие семянки лопуха. Вверх, вверх по пыльной, жаркой дороге, туда, где, загибаясь острым углом, она резко уходила по склону вниз – к большому винограднику, к пенной речке, к развалинам каменной крепости…
Ловили грудью воздух, ладонями – солнце, наполнялись-наливались до краев, до кончиков, до самых до краинок – счастьем.
У меня есть заветная мечта – увидеть себя маленькой. Например, пятилетней. Щекастой, веснушчатой, с выгоревшими на южном солнце волосами цвета соломы. На берегу реки. С Белкой, путающейся под ногами.
Обнять, прижать к груди. Смолчать.
Мне этого так хочется, что я иногда верю – так и будет.
Июнь
Когда совсем-совсем не хотелось есть, а было надо, папа придумывал сказки. Нет, сначала он готовил, обязательно что-нибудь простое. Отварит картошку, польет растопленным сливочным маслом, посолит крупной солью, посыплет кольцами злого лука. Возьмет овечьей брынзы, краюху домашнего хлеба, несколько помидор – мясистых, сладких. И ведет нас за плечо холма.
На самой макушке, повернувшись боком к солнцу, стоял наш крохотный летний домик – деревянный, скрипучий, с большой, накрытой полосатым паласом тахтой и жестяной печкой. Печка пахла теплом и дымом, а еще – моросящим июньским дождем, видно, потому, что топили мы ее, когда за окном лил дождь.
Папа выставлял на поднос еду и вел нас, словно заправский Моисей, к вековому буку, который торчал, одинокий и нелепый, на плече нашего холма.
– Старшая садится справа, средняя – слева, – распоряжался он.
– А я? – волновалась двухлетняя Гаянэ.
– Аты садишься напротив и внимательно слушаешь.
Он нарезал помидоры и сыр, отрывал от краюхи кусочек горбушки, макал в масло, отправлял себе в рот, закрывал глаза.
– Ммм. Как вкусно.
– Ну? – поторапливали мы.
– Так вот. Знаете, как я отварил эту картошку?
– Знаем. В воде.
– Ничего вы не знаете. Сначала я сходил на речку. Сегодня там было столько рыбы, что не протолкнуться. Она не разрешала воды набрать, говорила – самим не хватает. Но я объяснил, что это не мне, а детям. Раз детям, тогда ладно, ответили рыбы.
Папа брал кружок картошки с колечком лука, ел с брынзой, причмокивая.
– Господи, как же вкусно! – говорил куда-то вверх. Мы запрокидывали головы. Наверху были облака, солнце, ветер. И больше, наверное, ничего. Но папа смотрел так, словно кого-то там видел.
Мы нерешительно переглядывались. Тянулись за хлебом и сыром. Папа делал вид, что не замечает этого. Продолжал рассказ с прерванного места:
– Потом я затопил печку. Поставил вариться картошку. А сам знаете куда пошел?
– Куда?
– Собирать желтые лютики. Целый букет собрал. А потом оборвал лепестки и заправил ими картошку. Думаете, это масло? Ничего подобного. В горах готовят не на масле, а на цветах. Ясно?
– Ясно, – отзывались мы с набитыми ртами.
Картошка на лютиковых лепестках была невообразимо, бесконечно вкусной. Пока мы ее доедали, папа сидел рядом и рассматривал ущелье.
На ужин он крошил в мацун горбушку, посыпал сахарным песком, размешивал ложкой, рассказывал, что положил не сахар, а клевер – вы ведь знаете, какие у него сладкие соцветия, правда? Нет? Сейчас узнаете.
А еще он учил нас стрелять растениями. Обернет стебель вокруг мохнатого соцветия змеевика, дернет резко – и головка цветка летит стрелой. Это чтобы от волков защищаться, если они обступят нас со всех сторон.
Или же показывал, как плести ожерелья из хвоинок, – прошелся зубами по хвостику, чтобы тот стал податливым, воткнул туда иголку – получилось звено. Поддел его второй хвоинкой, сомкнул в круг… Ожерелья пахли смолой и дождем. Видно, потому, что плели мы их в дождь, когда нечем было больше заняться.
А еще папа учил нас играть пестрой овсяницей в угадайку. Спрашиваешь – петух или курочка? Потом плотно обхватываешь пальцами колосья и одним махом обрываешь. Если из пучка точит «перышко» – это петушок. Если пучок кругленький, значит, это курочка. Угадавшему полагается один засахаренный орешек. Проигравшему – два. В утешение.
Недавно составляла список, чему еще не успела научить своего сына.
Первым пунктом значится воинственное «показать, как стреляют соцветиями змеевика».
Июль
Тата говорила – ближе всех к небесам старики и дети. Старики потому, что им скоро уходить, а дети потому, что недавно пришли. Первые уже догадываются, а вторые еще не забыли, как они пахнут, небеса.
Я была маленькая и глупенькая. Слушала вполуха, вертелась. Мне казалось – ну чего тут сложного? Небеса пахнут воздухом. Иногда теплым, иногда колючим. Или дождем, когда идет дождь. Или снегом. И вообще, воооон они, совсем рядом, встал на цыпочки – и прикоснулся. Когда живешь на краю синего ущелья, это ведь совсем не сложно – дотянуться до небес.
Тата говорила – вот мой младший брат, например. И умолкала. Я сидела рядом, теребила край рукава. Ждала, когда продолжит, но она молчала. Может, видела наперед и не хотела меня расстраивать. А может, это было все, что она считала нужным мне рассказать. Вот мой младший брат, например. Остальное тишина.
Таты давно уже нет, и я теперь договариваю за нее – вот твой младший брат, например. Несчастный старик, отрекшийся от всех, даже от собственных детей. Сумасшедший гений, запертый навсегда в себе… Договариваю-дописываю то, что она не захотела мне открыть.
Иногда я ходила за ней хвостиком. Куда она – туда и я. Молча ходила, шаг в шаг. Тата делала вид, что не замечает меня, занималась своими делами. Только рассуждала вслух. Вот, говорила, молодая невестка Ясаман, например. Вывесила белье так, что сразу видно – девочка не из наших краев. Надо ведь по ранжиру, по типу, по цвету. Тут маленькое, там большое. Темное ближе к веранде, светлое – подальше.
Мы стояли, одинаково прикрыв от июльского солнца ладонью глаза, и наблюдали, как полощется на ветру бестолково развешенное невесткой Ясаман белье.
Большой пират и маленький. Она и я.
Тата любила молча. Прижмет к груди – и сразу отпускает. Целует бережно, в макушку. Называет полным именем, не сюсюкает. Смотрит в глаза. Лишь однажды отвела взгляд. Когда я спросила, выздоровеет ли она. Не захотела обманывать.
Потом, спустя много лет, она мне приснилась. Глядела исподлобья, не улыбалась. Я понимала ее, не плакала, не просила прощения. Потянулась обнимать, но она сделала запрещающий жест рукой – нельзя, не сейчас. С того сна я пытаюсь простить себе ошибку, которую совершила много лет назад. Не рассказываю никому, даже сыну, молчу.
Сыночек, вот моя жизнь, например… Остальное тишина. Догадаешься – расскажешь потом за меня.
Я давно не маленькая и, наверное, уже не глупая. Не знаю, сколько мне отпущено дней и наступит ли когда-нибудь завтра.
Но в одном я уверена совершенно точно – небеса пахнут так, как пахли руки моей Таты. Свежевыпеченным хлебом, сушеными яблоками и чабрецом.
Август
Август наступает раньше, чем ты ожидал. Раньше, чем готов был осознать, что кажущееся вечным лето – на исходе. На излете.
Дни стоят жаркие и душные, под камнями спят рыбы, а мох на речных валунах выгорает так, что, если растереть в ладонях – остается горстка пыли.
Полдень приближает стрекот цикад, полночь – пение сверчков. Так и живешь – от цикад до сверчков. Умолкнут они – наступит осень, отправит вперед себя вереницы туч, на восток, на восток, навстречу солнцу. Ждать его – не дождаться. До весны.
Потолок веранды обвешан сосульками обсыхающей чурчхелы.
– Виу-виу, – плачет Белка.
– Захрмар! – выговаривает ей Тата. – Позорище, а не собака.
Белка прячет нос в лапы. Левое ухо стоит торчком – перебинтовали. Летела не глядя, вписалась головой в перила, застряла. Еле вытащили. Ухо порвала, глупенькая, теперь всем жалуется.
– А глаза твои где были? – спрашивает Тата.
Белка пристыженно косится на потолок веранды.
– Горе горькое, – вздыхает Тата, отрывает кусочек чурчхелы и кормит ее с ладони.