Ирина Муравьева - Я вас люблю
– И что же ты там написала?
– Что я написала? – эхом повторила Дина Ивановна. – Я написала: «За время, прошедшее со дня приезда товарища Барченко в Москву, мне удалось увидеть его всего пару раз, так как он очень занят подготовкой новой экспедиции на Тибет и в Индию. Он не сомневается в том, что эта экспедиция необходима для того, чтобы овладеть навыками массового гипноза, внушения мыслей на расстоянии и другими оккультными науками».
– Слова-то какие! Откуда ты всех этих слов набралась!
Дина махнула рукой:
– От него… А потом Блюмкин сказал мне: «Поднимите юбочку, Дина Ивановна!» – «Зачем?» – говорю. И он вдруг опять разъярился, задрал на мне юбку и тут же… Смотри, Варька! Видишь?
Она приподняла юбку; между кружевом белья и чулком чернел сине-лиловый кровоподтек.
– Ой, Господи! Что это?
– Он меня укусил, – краснея и глядя на нее исподлобья, ответила Дина.
– Зачем?
– Я закричала, отскочила от него, а он вытер губы и говорит: «Ну, вот я тебя и пометил. Теперь, когда ляжешь с Барченко ночевать, не забудь ему показать мою метку. Он сразу поймет, чем тут пахнет!» И всё. Сунул то, что я написала, в карман, вышли мы из квартиры, сели в машину. Там Терентьев, злой. У них, наверное, какие-то свои счеты. Отвезли меня домой. Остановились у самой церкви. Я домой не пошла. Во мне все горело огнем. Хотела под трамвай броситься, потом испугалась, представила, как это будет: разрежет меня пополам, кровь на рельсах… Нет, я не могу! Что мне делать?
Как и полагается, с антирелигиозным сатирическим крестным ходом и рабами на платформах вовремя не успели. Нужно было выступить, по крайней мере, числа семнадцатого, раз Пасха должна была быть девятнадцатого, но не успели, не успели: ни рабов не успели набрать, ни план продвижения по городу не разработали и даже с плакатами – нет, не успели!
А Пасха началась вовремя. Лотосовы собирались на службу в церковь Воздвижения Честного Креста Господня, где двадцать лет назад повенчали писателя Чехова с актрисой Книппер, и это венчание наделало много шума в хлебосольной и веселой Москве, поскольку лукавый великий писатель никому о намеченном торжестве намеренно не сообщил, а всех пригласил на обед к Станиславскому (куда ни он сам, ни актриса его не приехали, поскольку как раз в это время венчались), а все, кто их ждал за этим обедом, узнавши всю правду, ужасно смеялись тому, как их Чехов провел: венчался – и тут же отбыл на кумыс, и пил его с Книппер, и плавал по Волге. Но это давно было, весело и безобидно. А вот три года назад, то есть в конце 1918-го, из этой же церкви было вывезено 400 пудов серебряной утвари. Но хоть не закрыли, и то слава Богу.
Варвара Ивановна Брусилова и Дина Ивановна Форгерер, тихие, с поджатыми губами, укладывали в пасхальные корзинки крашенные луковой шелухой яйца и небольшие куличи, выпеченные собственноручно лютеранкой Алисой Юльевной с помощью Тани.
– Муку от него привезли? – негромко спросила смуглая, гибкая и худая, похожая на черкешенку Варвара Ивановна.
Дина опустила глаза:
– А где же еще ее взять? Подумай только, ведь полтора года они всех нас кормят! Нет! Что я тебе говорю: «полтора»? Да два уже года! Как они тогда начали нас кормить, до Кольского еще, так ведь с тех пор и кормят.
– И будут пока что кормить… – пробормотала Брусилова. – Пока не решат там, что им с тобой делать…
После того откровенного разговора, который чуть было не дошел до драки и закончился, как это всегда бывало у них, слезами, обе они – Дина и Варя – опять жили, словно один организм, понимая друг друга с полуслова и даже в словах не нуждаясь. Таня и ревновала сестру к Брусиловой, и в то же время ей было спокойнее, что Дина сейчас хоть кому-то доверилась.
Утром в субботу кудрявый и румяный Илюша забрался к ней на кровать, держа в руке куриное яйцо.
– Смотри, вот яйцо, – важно, сияя глазами и морщась улыбкой, как это делал его покойный отец, сказал он. – Оно, видишь? Просто яйцо, как все яйца. Ну, что ты молчишь?
– Я вижу: яйцо как яйцо.
– Я взял его в кухне. Алиса еще не заметила. Скажи, мама, в Бога ты веришь?
Таня так и ахнула. Ему было почти шесть лет, он был уже большим, прекрасным мальчиком, со светлым и умным лицом, а ей все казалось, что он неразумный младенец.
– Конечно, Илюша, я верю. А как же не верить?
– Тогда ты скажи: какое в твоей жизни было самое большое чудо?
Таня исподлобья посмотрела на него.
– Когда ты родился.
Илюша немного смутился, но кивнул.
– А я так и думал! И я знаю, что, если очень-очень верить, то Бог все сделает для тебя, потому что ты в Него веришь. И даже никто не умрет. Алиса вчера мне сказала: «Люди не умирают, они уходят, вот и всё». Но, мама, вот это-то мне непонятно… И я еще должен подумать. Теперь погляди на яйцо. Мне Алиса вчера читала одну книжку немецкую, там написано, что… – Он немного запнулся, наморщил выпуклый лоб. – Там вот что написано. Какая-то Мария – сейчас я не помню какая – пошла к императору. Его звали Тиб… – Он опять запнулся. – Его звали римский Тиб Ерий. Ее звали тоже не просто Марией, еще тоже как-то…
– Магдалиной? – подсказала Таня.
– Ах да! Магдалиной. Она пришла к нему тоже с яйцом. И Тиб ей сказал: «Я не верю, что Иисус Христос воскрес. Этого не бывает. Это все равно что белое яйцо вдруг станет красным. Оно ведь не станет!» А эта Мария… ну, как?… Маг…
– …далина, – тихо подсказала Таня.
– Ах да! Магдалина. Она посмотрела на яйцо, а оно… – Илюша зажмурился, из глаз его брызнули слезы. – Оно стало, мамочка, красным!
Таня взяла в свои ладони его маленькую руку и поцеловала ее.
– Осторожно, мама, а то я, не дай Бог, разобью. Я проснулся сегодня ночью и подумал, что непременно нужно будет взять на кухне одно яйцо, пойти к тебе, и – пусть оно тоже станет красным! Ведь если я верю и ты, мама, веришь, так, значит, оно и должно покраснеть? Ведь верно я понял?
Сердце ее сильно заколотилось.
– Сегодня ведь Пасха, и мы пойдем в церковь. Тогда я возьму его в церковь с собой. У всех будут просто раскрашенные яйца, а у меня будет… – Илюша зажмурился, чтобы справиться с волнением. – И Бог, как посмотрит на нас, так увидит, что мы в Него верим… Ну, мама, давай!
– Что, милый, «давай»?
– Проси, чтобы это яйцо стало красным! Но можно и желтым. Ведь цвет же не важен? Какая нам разница, правда?
Он смотрел на нее требовательно, внимательно, как будто бы вся его жизнь зависела от того, что она скажет. Он ждал. Прошло несколько секунд, пока она пыталась сообразить, что делать и как бы ему объяснить, но ей помогли: в нахмуренном небе раздвинулось облако, и с силою хлынуло солнце. Оно хлынуло так внезапно, как это случается только весною, когда вдруг приходит тепло и всё на земле прогревается за день. Таня прищурилась от слишком яркого света и тут же услышала крик:
– Смотри! Оно красное! Красное! Мама!
Мальчик ее, счастливый, восторженный и испуганный одновременно, держал в своих пальцах красное от пронзившего его света яйцо и кричал на весь дом:
– Смотрите! Оно совсем красное! Его уже красить не нужно! Смотрите!
Если и было в ее жизни чудо, то чудом был он, ее сын. Она ему чистую правду ответила. Но, кроме сына, в их доме было то, чего и нигде не осталось. В их доме блистали покой и порядок. Они составляли душу Алисы Юльевны, а душа Алисы Юльевны была сильнее всего на свете. Советская власть не могла с ней тягаться. По тому, как Алиса Юльевна в строгом платье с накрахмаленным воротничком, ведя за руку аккуратно одетого, чисто вымытого и причесанного Илюшу, выходила в восемь часов вечера из детской, садилась за стол, где кипел самовар и были расставлены белые чашки, трудно было представить себе, что утром та же самая Алиса Юльевна толкалась на рынке в поисках молока и яиц, а днем пекла хлеб, а под вечер вязала, считая беззвучно огромные петли, и, наконец, уже в сумерки, постелив белую и хрустящую скатерть, насыпав сухарики в синюю вазочку, ждала всех к столу.
Дина, как ни странно, правилам Алисы Юльевны подчинялась. И если не была занята в театре, а оказывалась дома, то выходила к чаю, но есть никогда не хотела – пила кипяток, вяло грызла сухарик. По ее лицу – не грустному, а взбешенному, – закушенной нижней губе, по тому, как она старательно избегала Таниного взгляда, начинала вдруг весело что-то рассказывать и замолкала на полуслове, Таня понимала, что сестра ее напугана чем-то и еле сдерживает себя, но что-то мешает ей открыться, прийти ночью, как она это делала раньше, забраться к Тане под одеяло, прижаться, расплакаться и рассказать. Можно было, конечно, предположить, что Дина мучается возвращением Николая Михайловича и не знает, что делать, но вскоре Таня поняла, что и Николай Михайлович, и его обожание, и даже то, что они спали теперь с ним на одной кровати, – не это было причиной Дининого страдания. К своему мужу, который, как со своим твердым швейцарским акцентом говорила Алиса Юльевна, «совсем за нее помешался», Дина относилась со спокойным дружелюбием, иногда при всех целовала его в щеку, ерошила волосы, и Таня отчетливо представляла себе, что и, оставшись с мужем ночью наедине, лежа рядом с ним на постели, сестра ее позволяла Николаю Михайловичу ласкать себя, вовсе о нем и не думая.