Эфраим Баух - Над краем кратера
– Про-о-голода-а-алась!
И мы сидим за столиком кафе, на свету и шуме. Мелькают явно знакомые лица. Светлана не может усидеть, вертится, кому-то машет пальчиками, небрежно поглядывает на меня:
– Не боишься?
– А что?
– И не знаешь? Пропащий ты человек. Нина по правде тебя любит.
– Хо.
– Ты мне начинаешь нравиться. – Она откидывается на стуле, смеется, показывая белые зубы, потряхивает волосами. Оборачивается, кому-то грозит, хмурится, кусает губы, снова кому-то машет растопыренными пальчиками, вдруг замирает – не мигая, глядит мимо меня, уставившись в одну точку.
– Ну-ну, – говорю, – так я тебе начинаю нравиться?
– А Нинка, – говорит она, – по правде тебя любит.
Вскакивает, обдавая меня ветром зеленого своего пальто, быстро идет между столиков, покачиваясь, бросая во все стороны взгляды, оборачивается, так, что натыкаюсь на нее, оглядывает всех, говорит:
– Влюбиться тоже, что ли, – смотрит на меня без всякого интереса. – Прощай! – выбегает в ночь.
Дело серьезное, да как быть? Нина-то по правде…
* * *Можно позавидовать, как легко Витёк, лоснясь улыбкой во все стороны, катится по жизни. Закатится к нам в комнату, и до отупения режутся с Кухарским в подкидного, переговариваются, как будто меня нет.
– Да не будет! Сам подумай: картишки и «Илиада». Видишь, спит над ней. Она у него вместо снотворного.
– А любоф, – хихикает Витёк, – куклу его видел? Встряхнуть надо, книзу головой нагнуть, может и скажет «Ма-ма». Не захочешь – уснешь.
Что он знает про Нину, трепач, лишь бы языком почесать. Лениво огрызаюсь:
– Заткнись.
– Ишь, как даму защищает, – говорит Кухаре кий, не отрываясь от карт. Витёк хихикает:
– Даму? Какая дама? Дура набитая, выкатит на тебя глаза..
– Заткнись, – бросаюсь к нему, получаю – кулаком в нос, ошеломленно гляжу на свои ладони в крови, бью его в подбородок, Витёк падает, ударяется головой в угол койки.
Кухарский его держит. Сбежались ребята. Витёк сипит, рвется ко мне, плачет:
– Тварь! Защитничек! Оскорбился. А с другими шляешься, тварь двуличная. Светочка, Ниночка, угодничек дерьмовый..
Я лежу на койке, запрокинув голову, кровь из носа не перестает, и так неловко, стыдно, как будто насильно раздели меня, швырнули на койку. И как впервые вижу оголенность, скудость комнаты, облупленные стены, скомканные потертые одеяла, на столе неубранные куски хлеба, немытые стаканы, затекшие от сна любопытствующие лица ребят. А Витёк всё плачет, уже в коридоре, ругается. Я закрываю глаза, мотаю головой, только этого не хватало: душат слезы. И одно перед глазами: с Ниной выскальзываю в данькин коридор, Витёк прячется в туалет. Полоска света, прихлопнутая дверью. Испуганное, виноватое его лицо, и – полоска света, прихлопнутая дверью. Надо кончать.
* * *Уже неделю прячусь от нее. Окольными путями хожу в общежитие с занятий, чтобы с ней не столкнуться: она учится во вторую смену. Допоздна слоняюсь по грязным ноябрьским переулкам предместья, которое впритык к студенческому нашему городку, слежу за чужой жизнью, – окна больше без занавесок, всё на виду – в этих старых, вросших в землю, саманных домиках. Из намокших, со вздутиями, стен лезет глина, солома, синие ошметки давних побелок.
Скудно на душе. Окно комнаты, где она живет, в угловом общежитии, долго светится, светится.
Данька до начала лекций, как бы невзначай, деловито:
– Был у девчонок. Нина не спит ночами. Совсем исхудала. Мучается.
– Да ну её.
– Ну, почему?
Ковыряю носком ботинка степу в коридоре, у аудитории. Всё всплывает, кружится. Её глаза, чувство вины, неприязнь, стыд, кровь на ладонях, Витёк, готовый провалиться за полоской света, прихлопнутой дверью.
– Ну, почему? – Данька упрям и дотошен.
– А почему она всё молчит?
– Тоже мне причина.
– А вот почему? Почему?
– Ну, и глуп же ты.
– И пусть. И не хочу… с ней. Просто не хочу.
* * *Проснусь, как от толчка – от мертвой неподвижности. В темноте нащупаю дверь. В слабо освещенном, узком, загибающемся коридорчике пахнет жареным луком, прокисшими щами, замоченным бельем, а должно же, должно – водорослями, йодистой свежестью. Скорее – как глоток свежего воздуха, чтобы не стошнило – к морю.
Мимо – кухонных отбросов, хронической затхлости, скомканных истертых одеял, залапанных стаканов, мимо медных ручек, мимо самоваров, – а их множество за стеклами магазинов. И во всех самоварах, как во множестве телевизионных экранов, – один я – отражен. Выпуклая часть лица, огромный нос, убегающие вбок глаза, как пара насекомых, помахивают ресничками, соскальзывают по выпукло блестящей поверхности, кривизне. Мимо – дальше – всё, что вокруг, тревожно озаряется беззвучным оранжевым пламенем, дымится под насыпью рваный остов поезда. Замерев, как навечно, висит в воздухе пух перин и подушек. Никого вокруг, ни живых, ни убитых, только у насыпи – кукла. Запрокинута. Рот раскрыт, хотя знаю, что у кукол рта не бывает. Но рот раскрыт, и без конца, как шарманка, звучит из него игрушечно – «Разлука ты, разлука». И такая печаль, такая печаль. Только и надежда, что далеко-далеко – как в опрокинутом бинокле – сухое солнце, радостно пахнет свежестью, чистой водой, светящейся белизной девичьих ног, таких крепких, так неожиданно и молодо утончающихся книзу, что глаз от них не отвести, и чувствовать себя виноватым, и растворяться, растворяться в блаженстве этой вины.
Я уже знаю, что случилось непоправимое, там, в будущем – у Зеленого театра, и потом – на Греческой площади, я уже знаю, что всё прекрасное – белизна светящихся ног, обессиливающее желание прикоснуться к нежно леденящему овалу девичьего лица – давно позади, в прошлом. Но я бегу, бегу, задыхаясь, – к полоске света, как будто там с меня снимут все грехи – только бы успеть.
Но полоска света исчезает, прихлопнутая дверью.
* * *Проснусь как от толчка. Шестой час утра. Осторожно, чтобы не разбудить Настю, выхожу в прохладный шелест августовской листвы. Утренний сон, как замерший в зелени солнечный свет, прохладен и недвижен. Сиротливость и беспомощность – в стульях, опрокинутых кверху ножками на столы пустой веранды столовой дома отдыха. По старой полусгнившей лестнице спускаюсь к морю.
Удивительны ловушки памяти. Долго и непонятно, как давний шрам, мучила меня полоска света, прихлопнутая дверью. Пока однажды, более чем через год после тех минут у Зеленого театра, внезапно в памяти с почти режущей четкостью не увидел его лицо за миг до того, как он захлопнул дверь туалета – жалобно вызывающее, потерянное, с приклеенной улыбкой, в холодном стыдном поту. Никогда раньше и никогда позже не видел у него такого лица, как никогда раньше и никогда позже не был в доме Даньки.
Память услужливо прихлопнула, как та дверь, то, что обнаружилось так непривычно, и пугающе, и непонятно. Отмахнулся от всего этого, убегая с ней в ночь, сам не веря, что это необходимо. А он любил ее, лоснящийся, круглый Витёк. Мучился, пропадал, затаенно, глухо один в себе нёс это горькое, драгоценное, невыносимое. Откуда и зачем нанесло меня, откуда нас наносит, третьих – меня, Юру Царева?
Круглый, лоснящийся, такой домашний – Витёк стал потихоньку выпивать. Уехал по распределению в Среднюю Азию. Думал ли, что еще увижу его?
В утреннем холодном воздухе стоит словно бы оголенное, такое ослепительное солнце. Пустынно, безжизненно. Овидиева тоска по белому кораблю, который, кажется, вечно тает и тает на горизонте навек недостижимой тоской по возвращению в Рим.
Тяжелые, плоские, как плиты, волны, низко и в упор катят на берег. В холодном солнце вода, бутылочно-болотная, рассыпает грязно белую, шуршащую, как парашютный шелк, пену. Море шумит ровно, тяжко, словно тысячи примусов, шипящих на ветру.
В комнате дома отдыха безмятежно, сладко спит северный цветок, Анастасия, чья бледная красота не дает покоя отдыхающим.
В прибрежной траве, не почувствовав прихода дня, одиноко, забыто, печально поёт сверчок.
III
Чистейший ворох зимы
Гулкий короб зимы —Скарб в нем скудный, особый: сугробы,Хрупкость вымершей тьмыИ полозьев скребущие скобы.
С треском рушится сук,Обжигая колючею пылью.Воздух ломок и сух,Как в гербарии бабочки крылья.
Льда отёчный наростИ дыханье теплыни запечной…Шерстью смерзшихся звёздОбдирает лицо мое Млечный.
Тропка наискосок —К сельской чайной, безжизненно блёклой:Света жёлтый брусокСквозь горбато оплывшие стёкла.
Мне ходить по тропеИ грустить по давнишней обиде,Вспоминать о тебе,Тосковать – как по Риму Овидий,
Помнить споры друзейЗа студенческим чаем и хлебом.Кверху дном – Колизей:Стадиона гудящее небо.
Мне мерещится зной,Море, лик твой над плавною пеной…Как скрипуче зимойКолесо ледяное Вселенной.
Конец ноября. Еще не погашены фонари, и мы спешим на занятия, и раннее утро поскрипывает под подошвами тонким льдом, свежо, остро, весело.