Алексей Писемский - В водовороте
В одно утро Елена сидела, по обыкновению, с своим ребенком. Сынишка ее стоял около нее, и она сейчас только восхищенная его понятливостью, расцеловала его в губки, в щечки, в глаза, так что у мальчика все лицо даже покраснело; вдруг вошел человек и доложил, что Миклаков ее спрашивает.
– Ах, проси… очень рада! – воскликнула Елена в самом деле радостным голосом.
Лакей ушел звать гостя.
– Вы решительно являетесь, как молодой месяц! – говорила Елена, встречая Миклакова.
– Да и вас я застаю всякий раз в новых фазисах! – отвечал ей тот не без насмешки; затем он сел и начал пристально смотреть на Елену.
Надобно было иметь не весьма много наблюдательности, чтобы подметить, какие глубокие страдания прошли по моложавому лицу Елены: Миклакову сделалось до души жаль ее.
– Но давно ли, однако, вы вышли замуж? – продолжал он совершенно уже другим тоном.
– Вам, может быть, больше хочется спросить – зачем и для чего, собственно, я вышла замуж? – возразила ему Елена.
– Зачем и для чего вы вышли замуж? – повторил за нею Миклаков.
– От голоду – больше ни от чего другого!.. Пришлось так, что или самой с ребенком надобно было умереть от нищеты, или выйти за Оглоблина… Я предпочла последнее.
– О, ирония жизни!.. Какая страшная ирония!.. – воскликнул Миклаков. – Вот вам и могучая воля человека! Все мы Прометеи[174], скованные нуждой по рукам и по ногам!
– Еще как скованы-то! – перебила его Елена, для которой, видимо, тяжел был этот разговор. – Но где вы были все это время?
– Был я в Малороссии, в Киеве, в Одессе, на южном берегу Крыма и на Кавказе.
– Что, как вам там везде понравилось?
– Очень везде не понравилось. Малороссия – природа прекрасная, но это еще дикие степи. Киев наш святой – смесь киево-печерского элемента с польско-шляхетским. Одесса, наш аки бы европейский город, в сущности есть город жидов и греков. В Крыму и на Кавказе опять-таки хороша только природа, а населяющие их восточные человеки, с их длинными носами и бессмысленными черными глазами, – ужас что такое!.. в отчаяние приводящие существа… так что я дошел до твердого убеждения, что человек, который хоть сколько-нибудь дорожит мыслью человеческой, может у нас жить только в Москве и в Петербурге.
– А этого демократического, революционного движения неужели нет в провинциях нисколько? – сказала Елена.
– Подите вы! – воскликнул Миклаков. – Революционные движения какие-то нашли!.. Бьются все, чтобы как-нибудь копейку зашибить, да буянят и болтают иногда вздор какой-то в пьяном виде.
– Странно!.. Я думала совсем другое!.. – произнесла Елена как бы в некотором раздумьи.
– Мало ли что вы думали! – отвечал ей насмешливо Миклаков.
– Ну, а вы теперь постоянно думаете в Москве жить? – спросила его Елена.
– В Москве, – отвечал протяжно Миклаков, – хоть и тут тоже мало как-то хорошего для меня осталось, – продолжал он. – Такие новости услыхал, приехав: князь, с которым я хоть и поразошелся последнее время, но все-таки думал опять с ним сблизиться, говорят, умер, – застрелился!
– Да, застрелился! – повторила Елена, и лицо ее при этом мгновенно вспыхнуло. – Говорят даже, что застрелился от любви ко мне! – прибавила она с усмешкою.
– Говорят! – подтвердил Миклаков.
– Но это пустяки, конечно… – продолжала Елена с какой-то неприятной усмешкой, – просто, я думаю, с ума сошел.
– Да с ума-то сошел, может быть, от любви к вам! – перебил ее Миклаков.
– Это еще страннее и глупее! – продолжала Елена, все более и более краснея в лице. – Впрочем, виновата: вы сами когда-то от любви сходили с ума!
– Нет, я сходил с ума не от любви, а от пьянства и от оскорбленного самолюбия!.. – возразил Миклаков.
– Вот это так вернее и естественнее! – подхватила Елена. – А вы знаете, что княгиня ваша вышла замуж за барона Мингера, и оба, говорят, наслаждаются жизнию?
– Что же мудреного! – подхватил Миклаков (при этом он уже вспыхнул). – В жизни по большей части бывает: кто идет по ее течению, тот всегда почти достигнет цветущих и счастливых берегов.
– Но только счастия-то я тут не вижу никакого… В чем оно состоит? – подхватила Елена.
– В некотором самодовольстве и спокойствии!.. Стоять вечно в борьбе и в водовороте – вовсе не наслаждение: бейся, пожалуй, сколько хочешь, с этим дурацким напором волн, – их не пересилишь; а они тебя наверняка или совсем под воду кувыркнут, а если и выкинут на какой-нибудь голый утесец, так с такой разбитой ладьей, что далее идти силы нет, как и случилось это, например, со мной, да, кажется, и с вами.
– Нет, я могу и хочу еще плыть! – воскликнула Елена.
– Интересно было бы знать – куда? – проговорил Миклаков.
– Этого я вам не скажу, потому что вы всякую надежду, всякое предположение сумеете облить таким ядом сомненья, что отравите все и навсегда.
– Сомненье – источник истины! Вот мы с вами поверили Жуквичу на слово, что он человек порядочный, а вышло, что он мошенник!..
Елена при этом немного смутилась.
– Вы, значит, слышали об его проделке со мною? – спросила она.
– С вами?.. Не слыхал. Но что же такое именно?.. – спросил с своей стороны Миклаков.
Елена очень подробно и совершенно откровенно рассказала о своих отношениях к Жуквичу и об его поступке с нею.
Миклаков качал только головой и грустно усмехался.
– Благодарите судьбу, что этот барин в еще худшее что-нибудь вас не запутал! – проговорил он.
– Что же может быть хуже этого? – воскликнула Елена.
– В Одессе он почище этого затеял штуку, – продолжал Миклаков. – Он явился туда с каким-то другом своим юным; сначала, как видно, были при деньгах, жуировали, в карты играли; но потом профершпилились и занялись деланием фальшивых ассигнаций; их накрыли и посадили в тюрьму, где и доныне они обретаются…
– Но скажите: поляк он или нет?
– И не поляк даже, а жид, говорят, перекрещенный.
– Но каким же образом он мог в 48-м году быть повешен?
– Повешен? – воскликнул Миклаков, широко открывая в удивлении свои глаза.
– Да, и только спасся от смерти каким-то случаем. Я сама видела у него шрам на шее от веревки…
Миклаков покатился со смеху.
– Каналья какая! – воскликнул он. – Если у него действительно есть шрам, так, вероятно, его разбитою бутылкой по горлу съездили за какую-нибудь плутню, а с виселиц, сколько я знаю, никто что-то еще не спасался: это он все выдумал, чтобы больше вас пленить.
– Но неужели люди способны даже подобными вещами лгать? – произнесла Елена.
– Люди способны всякими вещами лгать! – подхватил Миклаков.
Разговор этот был прерван появлением Николя.
– Ах, боже мой!.. Как я рад! – воскликнул он, пожимая обеими руками руку Миклакова. – А я сейчас от баронессы Мингер, – продолжал Николя, вовсе забыв, в каких отношениях баронесса Мингер была некогда с Миклаковым, – она родила сына!
– Вот как! – произнесла с усмешкою Елена.
– Да, и барон в восторге, – продолжал Николя. – «Очень, говорит, рад: теперь род Мингеров не прекратится!»
– Ну, этому радоваться еще особенно нечего! – подхватила Елена.
– Тем более, если припомните слова Вольтера, – поддержал ее Миклаков, – который говорил, что главный недостаток немцев тот, что их очень много.
– Именно – очень много! – воскликнула Елена.
Миклаков после того вскоре начал собираться домой.
– Я опять как-нибудь к вам невдолге заеду, – сказал он.
– Непременно, непременно! – подхватила Елена.
– И я вас прошу покорнейше о том! – сказал ему Николя.
Миклаков через неделю опять заехал к Елене; но она на этот раз не приняла его, велев ему через горничную сказать, что у ней так разболелся бок, что ей ставят пиявки, и потому она никак не может выйти к нему. Через неделю Миклаков опять к ней заехал. Тут уже вышел к нему Николя с сконфуженным и расстроенным лицом. Он сказал, что жена его очень больна и что к ней никого не пускают и не велят ей ни с кем говорить.
Миклаков ушел, сильно опечаленный этим, а через несколько дней он прочел в газетах, что Николай Гаврилыч Оглоблин с душевным прискорбием извещает своих родных и знакомых о кончине своей возлюбленной супруги Елены Николаевны Оглоблиной и просит пожаловать на отпевание, которое имеет быть там-то.
– Не вытерпела, как ни храбрилась! – произнес Миклаков, откидывая газету в сторону и утирая небольшую слезинку, появившуюся на глазу его, и, обыкновенно не бывая ни на одних похоронах, на похороны к Елене он пошел и даже отправился провожать гроб ее до кладбища пешком.
К нему вдруг пристал Елпидифор Мартыныч, тоже шедший пешком, несмотря на свои семьдесят лет.
– Вы покойницу лечили? – спросил его Миклаков.
– Я-с, и потом целый легион докторов…
– Чем она умерла?
– Чахоткой скоротечной… Простудилась она еще прежде в девицах, когда в бедности жила, потом года с два тому назад была больна, а к нынешней весне болезнь окончательно разыгралась!.. Впрочем, – сказал Елпидифор Мартыныч, помолчав немного, – и слава богу, что она умерла!