Собрание сочинений. Том 1. 1980–1987 - Юрий Михайлович Поляков
– Лялечкин? – переспросил я. – Не помню…
– Худо, конечно, но простительно: его мало кто помнит. Но вот когда наша прекрасная Алла Константиновна Брюсова или Луговского «не помнит», это уже черт знает что! Во времена моей зрелости физики с лириками воевали, а теперь тихо: физики читают лирику, а лирики ничего не читают! У меня к вам, Андрей Михайлович, просьба: будете работать в журнале, никогда не пишите про школу! Честно напишете – не напечатают, соврете – нас обидите!
– Вы плохо думаете о нашей литературе, Борис Евсеевич! – возразил я.
– Я не думаю, я читаю…
В учительской было пусто, только Елена Павловна сидела, положив голову на ладони, и внимательно наблюдала голубей, которые, утробно перекликаясь, неуклюже бегали по карнизу.
– Андрей Михайлович, – сказала она, не глядя в мою сторону. – Какие у вас планы на лето?
– Никаких…
– Хотите поехать с нами в трудовой лагерь? Свежий воздух, песни у костра, глубокое проникновение в душу подростка…
– А Чугунков? – спросил я.
– Приезжала его законная жена – специально на меня поглядеть. – Казаковцева откинулась на спинку стула, надула щеки и сдвинула брови. – Осмотрела и заявила, что Виталий Сергеевич на лето приговорен к принудительным работам по месту жительства, будет ремонтировать квартиру. Так что осталась я совсем одна, и вы тоже меня бросаете, уходите…
– Ничего не поделаешь: даже с постоянной работы люди уходят. А я человек у вас временный…
– Жаль… Неужели ваш Пустырев сжег рукопись?
– Кто вам сказал?
– Леша Ивченко… Бедный, увлекающийся мальчик! А я думала, рукописи не горят…
– Это, Елена Павловна, – всего лишь девиз…
– Жаль, что всего лишь девиз… Запишите на всякий случай мой домашний телефон. Если подойдет мама и будет спрашивать, сколько вам лет и кто вы по профессии, говорите: вдовый член-корреспондент предпенсионного возраста… Хорошо?
Елена Павловна поглядела на меня светлыми, похожими на две тающие снежинки глазами. Шрамик на щеке она прикрывала пальцами.
Я прощальной походкой шел по школьному коридору и вспоминал, как пятнадцать лет назад, победоносно сдав вступительные экзамены в педагогический институт, забежал похвастаться в свою школу, но учителя еще не возвратились из отпусков, а старенькая уборщица Ефросинья Николаевна – мы ее называли «нянечкой» – долго меня не признавала, хотя с последнего звонка не прошло трех месяцев. Я зашел в свой класс, сел за свою парту… Погоди, а где я сидел? В десятом классе моим соседом был Сережка Воропаев – это точно. Мы сидели у окна, впереди была свободная парта, а дальше – учительский стол… Теперь вспомнил! Парты у нас были мощные, монолитные и словно покрытые наскальными рисунками, их каждый год закрашивали толстым слоем зеленой краски, но следы поколений, оставленные перочинными ножами и другими острыми предметами, все равно проступали: мальчишечьи и девчоночьи имена, соединенные многозначительными плюсами, прозвища злых учителей, незапоминающиеся формулы… Переходя из класса в класс, мы вырастали из своих парт, как из детской одежды, – и это называлось взрослением. Приветствуя входящего учителя, мы вставали и хлопали откидными крышками – и в этом была какая-то особенная торжественность. Впрочем, минувшее, пройденное, даже если в нем полным-полно ошибок, всегда дорого, потому что невозвратимо…
И вот я – нет, не тогдашний самонадеянный первокурсник, а сегодняшний неполучившийся учитель – спустился в вестибюль и услышал доносившееся из пионерской комнаты металлическое кудахтанье горна: Петя Бабкин объяснялся в любви Вале Рафф. Я заглянул к ним, отобрал у пунцового от натуги и смущения кавалера духовой инструмент и, вспомнив детство, проведенное в пионерском лагере макаронной фабрики, сыграл: «Спать, спать по палатам…» Валя захлопала в ладоши, а Бабкин, к моему удивлению, промолчал.
В метро я думал о девятом классе, о письмах, которых было слишком много в последние дни, о роковой судьбе Пустырева. Прав, обидно прав мой шеф-координатор: Пустыреву не везет даже после смерти, точно мрачное языческое проклятие тяготеет над этим близоруким, задумчивым учителем-словесником, заслонившим своей грудью… заслонившим… грудью… Словно речь идет не о теплой человечьей плоти, а о бетонной стене… Мне иногда кажется, что его жизнь так же не похожа на мою жизнь, как скорбная очередь за блокадным пайком не похожа на горластый хвост за импортным шмотьем! И надо быть честным: эту чертову «коллективку» ребята отдали не мне, а Николаю Ивановичу Пустыреву, в собственные, давно истлевшие руки… Все, что могу сказать!
В полной задумчивости я пересел в автобус, и у самого дома меня победно оштрафовали за безбилетный проезд в городском транспорте.
Возле моего подъезда, на лавочке, в обществе критически настроенных пенсионерок сидел Леша Ивченко.
– Вот он! – показывая на меня, в один голос объявили старушки.
Шеф-координатор вскочил и бросился навстречу.
– Андрей Михайлович, – запинаясь от волнения, почти закричал он. – Неужели вы ничего не заметили?! Пустырев сжег оба экземпляра, а Елена Викентьевна читала почти слепую рукопись!
– Не понял! Подожди, подожди…
– Второй экземпляр не может быть слепым! – горячась, объяснял Ивченко. – Я знаю, я проверял! У меня мама – машинистка… – И он протянул мне пять отпечатанных под копирку машинописных страниц: только на последней бледно-серые буквы разбухали, расплывались и становились совершенно неузнаваемыми.
– Но ведь тогда были другие машинки! – неуверенно возразил я. – Ты на какой печатал?
– На электрической… Но у Шишлова в подсобке есть «Ремингтон», я видел! Поехали! Завхоз сидит до вечера…
Я тоже видел. Довоенный «Ремингтон» – замечательная машинка, в ней есть нечто от изящных конструкций Эйфелевой башни, нечто от изукрашенной гербами черной лакированной кареты, а шрифт клавиатуры похож на те буквы, какими прежде писали на бронзовых табличках, прикрепленных к старинным резным дверям. А какое красивое, звонкое слово – «Ре-минг-тон»!..
Глава, не вошедшая в повесть
Это было три года назад. По заданию газеты я познакомился с пенсионером Шелковичным, издергавшим руководителей головокружительного уровня бесконечными телефонными звонками. Он твердил, что составил уникальный звуковой орфоэпический словарь русского языка и очень беспокоится за свое создание. Сначала, как водится, к нему направили пионеров, но Шелковичный попросил помощников поопытнее и постарше. Студентка филологического факультета, прикрепленная к престарелому исследователю, на другой же день пришла в комитет комсомола, расплакалась и заявила: «Я больше к этому старому сатиру на пойду… Исключайте!» Оставшись без поддержки, Шелковичный написал гневное заявление, и его бумага, обрастая резолюциями, точно в детской игре, покатилась вниз, минуя различные ячейки, лунки, загородочки, пока вращательным движением не влетела в одно из отверстий. Я имею в виду себя.
На пороге меня встретил старик