Андрей Белый - Том 2. Петербург
— «Я пойду, пойду, Сергей Сергеич…»
Каблуком инстинктивно он уткнулся в бока приподъездной ступеньки; впрочем, он тотчас одумался, чтобы не казаться посмешищем.
Хлопнула подъездная дверь.
Тьма кромешнаяТьма кромешная охватила их в неосвещенном подъезде (так бывает в первый миг после смерти); тотчас же в темноте раздалось пыхтение подпоручика, сопровождаемое мелким бисером восклицаний.
— «Я… вот здесь стоял: вот-вот — здесь стоял… Стоял, себе, знаете…»
— «Это так-то вы, Николай Аполлонович?.. Это так-то вы, сударь мой?..»
— «В совершенно нервном припадке, повинуясь болезненным ассоциациям представлений…»
— «Ассоциациям?.. Почему же ни с места вы?.. Как сказали-то — ассоциациям?..»
— «Врач сказал… Э, да что вы подтаскиваете? Не подтаскивайте: я ходить умею и сам…»
— «А вы что хватаетесь за руку?.. Не хватайтесь, пожалуйста», — раздалось уже выше…
— «И не думаю…»
— «Хватаетесь…»
— «Я же вам говорю…», — раздалось еще выше…
— «Врач сказал, — врач сказал: рредкое такое — мозговое расстройство, такое-такое: домино и все подобное там… Мозговое расстройство…», — пропищало уже откуда-то сверху.
Но еще где-то неожиданный упитанный голос громогласно воскликнул:
— «Здравствуйте!»
Это было у самой двери Лихутиных.
— «Кто тут такое?»
Сергей Сергеич Лихутин из совершеннейшей тьмы недовольно возвысил свой голос.
— «Кто тут такое?», — возвысил голос свой и Николай Аполлонович с огромнейшим облегчением; вместе с тем он почувствовал: ухватившаяся за него оторвалась, упала — рука; и — щелкнула облегчительно спичка.
Незнакомый, упитанный голос продолжал возглашать:
— «А я стою себе тут… Звонюсь, звонюсь — не отпирают. И, скажите пожалуйста: знакомые голоса».
Когда чиркнула спичка, то обозначились пухло-белые пальцы со связкою роскошнейших хризантем; а за ними, во мраке, обозначилась и статная фигура Вергефдена — почему это он был здесь в этот час.
— «Как? Сергей Сергеевич?»
— «Обрились?..»
— «Как!.. В штатском…»
И тут сделавши вид, что Аблеухов замечен впервые им (Аблеухова, скажем мы от себя, заметил он тотчас), он чиркнул спичкой и с высоко приподнятыми бровями на него стал Вергефден выглядывать из-за качавшихся в руке хризантем.
— «И Николай Аполлонович тут?.. Как ваше здоровье, Николай Аполлонович?.. После вчерашнего вечера я, признаться, подумал… Вам ведь было не по себе?.. С балу вы как-то шумно исчезли?.. Со вчерашнего вечера…»
Снова чиркнула спичка; из цветов уставились два насмешливых глаза: знал прекрасно Вергефден, что Николай Аполлонович не вхож в Лихутинский дом; видя его, столь явно влекомого к двери, по соображениям светских приличий Вергефден заторопился:
— «Я не мешаю вам?.. Дело в том, что я на минуточку… Мне и некогда… Мы по горло завалены… Аполлон Аполлонович, батюшка ваш, поджидает меня… По всем признакам ожидается забастовка… Дел — по горло…»
Ему не успели ответить, потому что дверь отворилась стремительно; перекрахмаленная полотняная бабочка показалась из двери, — бабочка, сидящая на чепце.
— «Маврушка, я не вóвремя?»
— «Пожалуйте, барыня дома-с…»
— «Нет, нет, Маврушка… Лучше уж вы передайте цветы эти барыне… Это долг», — улыбнулся он Сергею Сергеичу, пожимая плечами, как пожимает плечами и улыбается мужчина мужчине после дня, проведенного совместно в светском обществе дам…
— «Да, мой долг перед Софьей Петровной — за количество сказанных фифок …»
И опять улыбнулся: и — спохватился:
— «Ну так прощайте, дружище. Adieu, Николай Аполлонович: вид у вас переутомленный, нервозный…»
Дробью вниз упадали шаги; и оттуда, с нижней площадки, еще раз долетало:
— «И нельзя же все с книгами…»
Николай Аполлонович чуть было вниз не крикнул:
— «Я, Герман Германович, тоже… И мне пора восвояси… Не по дороге ли нам?»
Но шаги упали, и — бац: хлопнула дверь.
Тут Николай Аполлонович почувствовал вновь себя одиноким; и вновь — схваченным; да, — на этот раз окончательно; схваченным перед Маврушкой. На лице его написался тут ужас, на лице же Маврушки — недоумение и перепуг, в то время как какая-то откровенная сатанинская радость совершенно отчетливо написалась на лице подпоручика; обливаясь испариной, из кармана он вытащил свободной рукою носовой свой платок — тиская, прижимая к стенке, таща, увлекая, подталкивая другой свободной рукою отбивающуюся фигурку студента.
В свою очередь: отбивающаяся фигурка оказалась гибкой, как угорь; в свою очередь, эта фигурка, сама собой отбиваясь, от двери отскакивала — прочь-прочь; подталкиваемая, — отталкивалась она и оттискивалась она; так, попав ногой в муравейник, мы отскакиваем инстинктивно, видя тысячи красненьких муравьев, заметавшихся суетливо на ногою продавленной куче; и от кучи исходит тогда отвратительный шелест; неужели же некогда привлекательный дом превратился для Nicolas Аблеухова — в ногою продавленный муравейник? Что могла подумать тут изумленная Маврушка?
Был-таки Николай Аполлонович втолкнут.
— «Пожалуйста, милости просим…»
Был-таки втолкнут; но в прихожей он, соблюдая последние крохи достоинства, озирая желтую знакомую под дуб вешалку и у ящика перед зеркалом озирая ту же перебитую ручку, заметил:
— «Я к вам… собственно… ненадолго…»
И свой плащ чуть было не отдал он Маврушке (фу — парового отопления жар и запах); и — розовый кимоно!.. Пропорхнул атласный кусок его из прихожей в соседнюю комнату: кусок самой Софьи Петровны; точней — платья Софьи Петровны…
Не было времени думать.
Плащ не был отдан, потому что Сергей Сергеич Лихутин, подвернувшийся под руки Маврушке, отрывисто просипел:
— «В кухню…»
И без соблюдения элементарных приличий радушного хозяина дома Сергей Сергеевич пропихнул широкополую шляпу и разлетевшийся по воздуху плащ прямо в комнату с Фудзи-Ямами. Нечего прибавлять, что под шляпой с полями и под складками разлетевшегося плаща разлетелся в ту комнату и обладатель плаща, Николай Аполлонович.
Николай Аполлонович, влетая в столовую, на одно мгновение увидел пробегающий в дверь: кимоно; и — захлопнулась дверь за куском кимоно.
Николай Аполлонович проехался через комнату с Фудзи-Ямами, не заметивши здесь никакой существенной перемены, не заметивши следов штукатурки на полосатом, пестром ковре; под ногами она надавилась — после случая; ковры потом чистили; но следы штукатурки остались. Николай Аполлонович ничего не заметил: ни следов штукатурки, ни переплета осыпавшегося потолка. Поворачивая рта трусливый оскал на его влекущего палача, он внезапно заметил… —
Там дверь приоткрылась — из Софьи Петровниной комнаты, там в дверную щель просунулась голова: Николай Аполлонович только и видел — два глаза: в ужасе глаза на него повернулись из потока черных волос.
Но едва на глаза повернулся он, как глаза от него отвернулись; и раздалось восклицание:
— «Ай, ай!»
Софья Петровна увидела: меж альковом покрытый испариной подпоручик по коврам и паркетам влачился с крылатою жертвою (Николай Аполлонович в плаще казался крылатым), покрытой испариной тоже, — с жертвою, у которой из-под крыльев плаща пренеприлично болталася зеленая брюка, выдавая предательски штрипку.
— «Тррр» — волочилися по ковру его каблуки; и ковер покрылся морщинками.
В это время Николай Аполлонович и повернул свою голову, и, увидевши Софью Петровну, плаксиво он ей прокричал:
— «Оставьте нас, Софья Петровна: между мужчинами полагается это», — в это время слетел с него плащ и пышно упал на кушетку фантастическим двукрылым созданием.
— «Тррр» — волочилися по ковру его каблуки.
Ощутив громадную встряску, на мгновенье в пространстве Николай Аполлонович взвесился, дрыгая ногами, и… — отделилась от его головы, мягко шлепнувши, широкополая шляпа. Сам же он, дрыгая ногами и описывая дугу, грянулся в незапертую дверь плотно закрытого кабинетика; подпоручик уподобился тут праще, а Николай Аполлонович уподобился камню: камнем грянулся в дверь; дверь раскрылась: он пропал в неизвестности.
ОбывательНаконец Аполлон Аполлонович встал. Обеспокоенно как-то он стал озираться; оторвался от пачечек параллельно положенных дел: нотабен, параграфов, вопросительных, восклицательных знаков; замирая, дрожала и прыгала рука с карандашиком — над пожелтевшим листом, над перламутровым столиком; лобные кости натужились в одном крепком упорстве: понять, что бы ни было, какою угодно ценою.
И — понял.
Лакированная карета с гербом уже более не подлетит к старой, каменной кариатиде; там, за стеклами, навстречу не тронутся: восьмидесятилетнее плечо, треуголка, галун и медноглавая булава; из развалин не сложится Порт-Артур; но — взволнованно встанет Китай; чу — прислушайся: будто топот далекий; то — всадники Чингиз-Хана.