Михаил Шолохов - Тихий Дон
– Ты понимаешь, Евгений… Я до чертиков люблю Дон, весь этот старый, веками складывавшийся уклад казачьей жизни. Люблю казаков своих, казачек – все люблю! От запаха степного полынка мне хочется плакать… И вот еще, когда цветет подсолнух и над Доном пахнет смоченными дождем виноградниками, – так глубоко и больно люблю… ты поймешь… А вот теперь думаю: не околпачиваем ли мы вот этих самых казаков? На эту ли стежку хотим мы их завернуть?..
– О чем ты? – настороженно спросил Листницкий.
Из-под воротника белой сорочки Атарщикова наивно, по-юношески трогательно смуглела шея. Над коричневой родинкой тяжко висел синий ободок века, в профиле виден был увлажненный свет одного полузакрытого глаза.
– Я думаю: надо ли казакам это?
– А что же, в таком случае, им надо?
– Не знаю… Но почему они так стихийно отходят от нас? Революция словно разделила нас на овец и козлищ, наши интересы как будто расходятся.
– Видишь ли, – осторожно начал Листницкий, – тут сказывается разница в восприятии событий. За нами больше культуры, мы можем критически оценивать тот или иной факт, а у них все примитивней, проще. Большевики вдалбливают им в головы, что надо войну кончать, – вернее, превращать ее в гражданскую. Они натравливают казаков на нас, а так как казаки устали, в них больше животного, нет того нравственного крепкого сознания долга и ответственности перед Родиной, что есть у нас, – то, вполне понятно, это находит благоприятную почву. Ведь что такое для них Родина? Понятие, во всяком случае, абстрактное. «Область Войска Донского от фронта далеко, и немец туда не дойдет» – так рассуждают они. В этом-то вся и беда. Нужно правильно растолковать им, какие последствия влечет за собой превращение этой войны в войну гражданскую.
Листницкий говорил, подсознательно чувствуя, что слова его не доходят до цели и что Атарщиков сейчас закроет перед ним створки своей душевной раковины.
Так и произошло: Атарщиков что-то промычал невнятное, долго сидел молча, и Листницкий хотя и пытался, но не мог разобраться, в каких потемках бродят сейчас мысли умолкшего сослуживца.
«Надо бы дать ему высказаться до конца…» – с сожалением подумал он.
Атарщиков пожелал спокойной ночи, так и ушел, не сказав больше ни слова. На минуту потянулся к искреннему разговору, приподнял краешек той черной завесы неведомого, которой каждый укрывается от других, и вновь опустил ее.
Неразгаданность чужого, сокровенного досадно волновала Листницкого. Он покурил, полежал немного, напряженно глядя в серую ватную темень, и неожиданно вспомнил Аксинью, дни отпуска, заполненные до краев ею. Уснул, примиренный думами и случайными, отрывочными воспоминаниями о женщинах, чьи пути скрещивались когда-то с его путями.
XII
В сотне Листницкого был казак Букановской станицы Лагутин Иван. По первым выборам он прошел в члены полкового Военно-революционного комитета, до прихода полка в Петроград ничем особым себя не проявлял, но в последних числах июля взводный офицер сообщил Листницкому, что Лагутин бывает в военной секции Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, связан, наверное, с Советом, так как замечалось, что ведет он частые беседы с казаками своего взвода и влияет на них с отрицательной стороны. В сотне два раза были случаи отказа от назначения в караулы и разъезды. Взводный офицер приписывал эти случаи воздействию на казаков Лагутина.
Листницкий решил, что ему необходимо как-нибудь поближе узнать Лагутина, прощупать его. Вызвать казака на откровенный разговор было бы глупо и неосторожно, поэтому Листницкий решил выжидать. Случай представился скоро. В конце июля третий взвод по наряду должен был ночью нести охрану улиц, прилегающих к Путиловскому заводу.
– Я поеду с казаками, – предупредил взводного офицера Листницкий. – Передайте, чтобы мне оседлали вороного.
Листницкий имел двух лошадей, – «на всякий случай», как говорил он. Одевшись при помощи вестового, он спустился во двор. Взвод был на конях. В мглистой, вышитой огнями темноте проехали несколько улиц. Листницкий нарочно отстал, окликнул сзади Лагутина. Тот подъехал, поворачивая свою невзрачную лошаденку, сбоку выжидающе поглядел на есаула.
– Что нового у вас в комитете? – спросил Листницкий.
– Ничего нету.
– Ты какой станицы, Лагутин?
– Букановской.
– Хутора?
– Митякина.
Теперь лошади их шли рядом. Листницкий при свете фонарей искоса посматривал на бородатое лицо казака. У Лагутина из-под фуражки виднелись гладкие зачесы волос, на пухлых щеках неровная куделилась бородка, умные с хитринкой глаза сидели глубоко, прикрытые выпуклыми надбровными дугами.
«Простой с виду, постный, – а что у него за душой? Наверное, ненавидит меня, как и все, что связано со старым режимом, с „палкой капрала“…» – подумал Листницкий, и почему-то захотелось узнать о прошлом Лагутина.
– Семейный?
– Так точно. Жена и двое детишков.
– А хозяйство?
– Какое у нас хозяйство? – насмешливо, с ноткой сожаления сказал Лагутин. – Живем ни шатко ни валко. Бык на казака, а казак на быка, – так всю жисть и крутимся… Земля-то у нас песчаная, – подумав, сурово добавил он.
Листницкий когда-то ехал на станцию Себряково через Букановскую. Он живо вспомнил эту глухую, улегшуюся на отшибе от большого шляха станицу, с юга прикрытую ровнехоньким неокидным лугом, опоясанную капризными извивами Хопра. Тогда еще с гребня, от Еланской грани, верст за двенадцать, увидел он зеленое марево садов в низине, белый обглоданный мосол высокой колокольни.
– Супесь у нас, – вздохнул Лагутин.
– Домой, наверное, хочется, а?
– Как же, господин есаул! Конешно, гребтится поскорей возвернуться. Нуждишки немало приняли за войну.
– Едва ли, брат, скоро придется вернуться…
– Придется.
– Войну-то не кончили ведь?
– Скоро прикончут. По домам скоро, – упрямо настаивал Лагутин.
– Еще между собой придется воевать. Ты как думаешь?
Лагутин, не поднимая от луки опущенных глаз, помолчав, спросил:
– С кем воевать-то?
– Мало ли с кем… Хотя бы с большевиками.
И опять надолго замолчал Лагутин, словно задремал под четкий плясовой звяк копыт. Ехали молча минуты три. Лагутин, медленно расстанавливая слова, сказал:
– Нам с ними нечего делить.
– А землю?
– Земли на всех хватит.
– Ты знаешь, к чему стремятся большевики?
– Трошки припадало слыхать…
– Так что же, по-твоему, делать, если большевики будут идти на нас с целью захвата наших земель, с целью порабощения казаков? С германцами ведь ты воевал, защищал Россию?
– Германец – дело другое.
– А большевики?
– Что ж, господин есаул, – видимо решившись, заговорил Лагутин, поднимая глаза, настойчиво разыскивая взгляд Листницкого. – Большевики последнюю землишку у меня не возьмут. У меня в аккурат один пай, им моя земля без надобности… А вот, к примеру, – вы не обижайтесь только! – у вашего папаши десять тыщев десятин.
– Не десять, а четыре.
– Ну все одно, хучь и четыре, – рази мал кусок? Какой же это порядок, можно сказать? А кинь по России – таких, как ваш папаша, очень даже много. И так рассудите, господин есаул, что каждый рот куска просит. И вы желаете кушать, и другие всякие люди тоже желают исть. Это ить один цыган приучал кобылу не исть, – дескать, приобыкнет без корму. А она, сердешная, привыкала, привыкала, да на десятые сутки взяла да издохла… Порядки-то кривые были при царе, для бедного народа вовсе суковатые… Вашему папаше отрезали вон, как краюху пирога, четыре тыщи, а ить он не в два горла исть, а так же, как и мы, простые люди, в одно. Конешно, обидно за народ!.. Большевики – они верно нацеливаются, а вы говорите – воевать…
Листницкий слушал его с затаенным волнением. К концу он уже понимал, что бессилен противопоставить какой-либо веский аргумент, чувствовал, что несложными, убийственно-простыми доводами припер его казак к стене, и оттого, что заворошилось наглухо упрятанное сознание собственной неправоты, Листницкий растерялся, озлился.
– Ты чего же – большевик?
– Прозвище тут ни при чем… – насмешливо и протяжно ответил Лагутин. – Дело не в прозвище, а в правде. Народу правда нужна, а ее все хоронют, закапывают. Гутарют, что она давно уж покойница.
– Вот чем начиняют тебя большевики из Совдепа… Оказывается, недаром ты с ними якшаешься?
– Эх, господин есаул, нас, терпеливых, сама жизня начинила, а большевики только фитиль подожгут…
– Ты эти присказки брось! Балагурить тут нечего! – уже сердито заговорил Листницкий. – Ответь мне: ты вот говорил о земле моего отца, вообще о помещичьей земле, но ведь это – собственность. Если у тебя две рубахи, а у меня нет ни одной – что же, по-твоему, я должен отбирать у тебя?
Листницкий не видел, но по голосу Лагутина догадался, что тот улыбается.
– Я сам отдам лишнюю рубаху. И отдавал на фронте не лишнюю, а последнюю, шинель на голом теле носил, а вот землицей что-то никто не прошибется…