Юрий Поляков - О странностях любви... (сборник)
И еще немножко было смешно, когда после каждого номера, Лидия Павловна, потирая ручки и блестя покрасневшим от наслаждения лицом, подбегала то к одному, то к другому и спрашивала:
— Не правда ли, хорошо?.. Правда?
— Да… — принужденно соглашались гости, но им нравилось все меньше и меньше.
Слишком кричал Перовский, слишком старался, чересчур предупредительно пел все новое и новое.
Долговязый молодой человек смотрел в стакан, жена доктора преувеличенно хвалила, явно, чтобы доставить удовольствие, писатель стал угрюм, веселый доктор скучал.
Но Перовский ничего этого не замечал. Кончив одну вещь, он сейчас же искал новую в куче нот, наваленных на пианино. Лидия Павловна садилась, озабоченно расправляла платье, а потом подбегала спрашивать:
— Не правда ли, хорошо?
И писателю почему-то представилось, как по вечерам, когда все замолкает кругом, горит лампа, поет он, и она восторгается, хвалит, говорит, что равного голоса нет в мире, а он верит, оживленно размахивает руками и неискренно спорит:
— Ну, ты льстишь мне… Хотя эта вещь действительно выходит у меня недурно, я сам чувствую… К своему пению я могу относиться совершенно беспристрастно.
И писателю становилось все больше и больше не по себе.
Жена доктора смотрела на Перовского, на его большую бороду, седину в волосах, старательно раскрывающийся рот и уже не хвалила. Ей хотелось плакать. Бог знает, о чем.
«Странно, — думал веселый доктор, — прежде его можно было слушать всю ночь, а теперь… как будто и довольно бы».
Наконец он не выдержал и стал просить спеть и долговязого молодого человека.
Перовский как будто удивился этому, но сейчас же сделал любезное, интересующееся лицо и присоединился к просьбам доктора.
— Конечно, спойте, — говорил он, точно милостиво разрешал.
— Нет, право… я давно не пел… пусть лучше Дмитрий Аркадьевич споет… Вот вы знаете Ребикова: «Слишком много цветов»?..
В голосе его звучало что-то странное, точно он боялся чего-то.
Но веселый доктор не отставал:
— Уж эти мне артисты, вечно заставляют просить… — говорил он.
Тогда долговязый молодой человек встал.
— Ну, пожалуй… Только одно что-нибудь…
Он неловко подошел к пианино, долго выбирал и наконец положил на подставку тоненькую тетрадку. Лидия Павловна села и опять долго расправляла платье. Молодой певец стал позади ее стула, выпрямился, стал как будто выше на голову и запел.
Звучно и торжественно наполнил комнату его могучий прекрасный голос, и даже легкомысленный доктор понял, почему он так упорно отказывался петь: ему было жаль Перовского, этого конченого человека, который только и жил тем, что считал себя великим артистом, могущим и только не хотящим потрясти мир.
Грубым и бедным казался голос Перовского в сравнении с этим глубоким голосом, в котором властно звучала та подымающая душу и сжимающая сердце красота, которая дается только великою любовью к своему таланту, бесконечным трудом, не останавливающимся ни перед чем, всю душу вкладывающим в одно неутолимое стремление.
И когда он кончил, долго молчали и с удивлением, с тайным уважением смотрели на этого бледного долговязого молодого человека, который смирно отошел к своему стакану и сел, не подымая глаз.
Просили петь еще, говорили с ним нежно, осторожно, точно боялись спугнуть что-то прекрасное, нарушить свое впечатление простыми, пошлыми словами. Но молодой человек упорно отказался и стал пить чай. О Перовском как-то все забыли, и когда он заговорил, всех поразил его растерянный, странный вид и тон. Он хвалил пение, но похвалы его неприятно резали слух.
— Очень, очень хорошо… — говорил он. — Великолепно… Только напрасно вы даете такой открытый звук в заключительной фразе… Здесь надо было бы больше блеска, знаете… Но голос у вас прекрасный… Видно, что вы еще мало учились, конечно, но все-таки… очень хорошо.
Жалкое, маленькое чувство засквозило в этих раздерганных, неожиданных переходах от похвал к замечаниям. Все молчали и слушали, но никто не смотрел на него. Писатель угрюмо набивал трубку, жена доктора виновато улыбалась, и ей опять хотелось плакать. Только доктор неожиданно рассердился и ввязался в спор:
— Ну что вы говорите, Дмитрий Аркадьевич… По-моему, это прекрасно, и больше ничего… Глаза Перовского беспокойно забегали.
— Я ничего не говорю… Голос, конечно, прекрасный… Я только думаю, что следовало дать больше блеска… Вы сами согласны со мной?
— Да… может быть… — опуская глаза, сказал молодой человек.
— Нет, в самом деле?.. Вы сами так думаете?.. Да? Я прав ведь?..
Голос Перовского прыгал, глаза беспокойно бегали. Было и жалко, и досадно, и противно слушать его. И большой писатель, не вмешиваясь в разговор, хмуро подумал:
«Боже, Боже, как он изменился… А ведь прежде как он радовался, когда видел талант… как носился с каким-нибудь открытием… Где это все? Это не он, это дрянь какая-то… мелкая, завистливая дрянь… Тьфу, какая гадость!» — думал он, прислушиваясь к неестественному голосу Перовского.
А Перовский все силился что-то доказать, в чем-то оправдаться, волновался и, видимо, страдал. Он сам чувствовал, что им владеет простая и дрянная зависть, и боялся, чтобы его не поняли. Оттого он усиленно старался доказать, что говорит совершенно беспристрастно, что певец сам согласен с ним, и они прекрасно понимают друг друга. Ему никто не верил, и он чувствовал это, с ужасом видел, что с каждым словом все больше и больше выдает себя, и метался из стороны в сторону, как загнанный волк.
А жена доктора смотрела на него, и ей хотелось плакать.
Только маленькая Лидия Павловна ничего не замечала. Она потирала ручки, суетилась и старалась отвлечь внимание от певца на то, что ей казалось несравненно интереснее, на Перовского. Она вмешалась в разговор и совершенно некстати сказала:
— У Дмитрия Аркадьевича эта вещь выходит тоже превосходно… Когда он пел ее в концерте, было четыре биса…
Долговязый певец, выбрав минуту, встал и пошел опять бродить по комнатам, рассматривая картинки на стенах. У одного этюда масляными красками он долго стоял в глубоком внимании. Маленький кусочек холста весь горел мягким, радостным весенним солнцем. Таял снег дрожащей голубоватой дымкой. Тоненькие березки блестели наивно и чисто, как невеста. Ярко голубел клочок весеннего неба.
— Чей это этюд? — спросил он, когда Лидия Павловна подошла к нему.
— Это одной барышни… поклонницы Дмитрия Аркадьевича… Она ему подарила… Хорошо?
— Да, — серьезно и глубоко сказал певец.
— У нее был большой талант… Умерла она… застрелилась, говорят, что ли…
Долговязый певец ничего не сказал. Постоял и отошел.
Стали собираться домой. Была уже ночь, и лошадей нашли только с фонарем. Опять долговязый молодой человек взмостился на козлы, рядом с кучером.
Перовский и Лидия Павловна долго шли за экипажем. Перовский продолжал спорить с доктором, но уже безнадежным, упавшим голосом. Доктор не возражал. Лидия Павловна просила заезжать еще.
— Дмитрий Аркадьевич новые ноты получит, — говорила она в темноте.
— Непременно, непременно… — отвечал из мрака невидимый доктор.
И все чувствовали, что больше не приедут.
Перовский молчал.
Тьма лежала на плоскогорьях, и туман злобно клубился в их тысячелетних морщинах. Не успели отъехать полверсты, как хуторок совершенно растаял во мраке, только огонек в освещенном окне еще сверкал, но и он скоро мигнул и исчез за поворотом. Должно быть, заехали за деревья.
Михаил Кузмин. Платоническая Шарлотта
Шарлотта Ивановна лучше чем кто-либо понимала значение «платонической любви». Конечно, она не читала Платона, сомнительно даже, знала ли о самом его существовании, но всякий раз, когда она спрашивала у Ильи Петровича: «Как называются такие отношения, как у нас с вами?» — она неизменно получала в ответ: «Это называется платонической любовью»; и наоборот, на вопрос: «Что значит платоническая любовь?» — Илья Петрович всегда отвечал: «Платоническая любовь? Это такие отношения, как вот у нас с вами, Шарлотта Ивановна».
Таким образом, было очевидно, что платонически любить значило: вставать чуть свет, бегать самой на рынок, ходить с Песков на Морскую за какими-то особыми французскими булками, относиться с благоговением к минутам, когда Илья Петрович поправлял ученические тетрадки, пришивать ему пуговицы и штопать носки и, главное, находить во всем этом источник не очень разнообразных, но неистощимых удовольствий. Конечно, платоническая любовь требовала и смелости, и пренебреженья к общественному мнению. Если Шарлотта Ивановна не знала этого раньше, то отлично убедилась, когда ее родные и знакомые отступились от нее после того, как она переехала в дом к одинокому господину Вениаминову. А новые немногочисленные знакомые Ильи Петровича обращались с ней не то как с экономкой, не то как с незаконной сожительницей. Но что же давала ей эта любовь? Преимущество всякой философии, в том числе и греческой, заключается в том, что она дает ответы на всякие вопросы. Илья Петрович отлично разъяснил это подруге. «Платоническая любовь — это такая, которая ничего не требует, которая счастлива тем, что другой существует, больше ничего». Очевидно, Илья Петрович упускал из виду те французские булки, за которыми бегала Шарлотта Ивановна с Песков на Морскую. Конечно, люди, более осведомленные в платонической любви, могли бы кой-что возразить господину Вениаминову против такого определения этого чувства, но Шарлотта Ивановна верила Илье Петровичу на слово, и к ощущению удовольствия от того, что другой существует, у нее прибавлялась и некоторая гордость от того, что все это называется так возвышенно и красиво.