Лев Гинзбург - Избранное
Дело в ощущении края пропасти. Пушкин в "Пире во время чумы" понял, что бывают времена, состояния духа, когда слаще любви, слаще свободы "упоение в бою, и бездны мрачной на краю..." вот это перехватывающее дыхание чувство, когда "все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья - бессмертья, может быть, залог!".
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Мы обретали, мы ведали.
На краю возможно отчаяние, но не сплин, не хандра. Не унылое безверие, а горячая вера. Не вялый самоанализ, а в упор поставленный вопрос: быть нам или не быть, жить или не жить? Хохот над смертью, ужас перед жизнью, но только не кривая усмешечка, не скепсис, не дряблая ирония. Не безволие, а воля. Не пустая трата времени, среди безвременья, а сопоставление времени с вечностью. "Навечно рай, навечно ад" - мельче категорий не признавали.
Последовавший за XVII просвещенный XVIII век поэтов Тридцатилетней войны почти не помнил, не знал, разве что мудрый Лессинг открыл политические эпиграммы Фридриха Логуа. Грифиуса, например, забыли за полтораста лет: впервые его имя вновь появилось лишь в 1806 году в учебной программе одной из гимназий города Глогау; спустя еще восемьдесят лет вышел первый полный сборник его стихотворений.
XVII век более всего оказался близок веку XX. Грифиуса, Опица, Гофмансвальдау, Флеминга начали истово читать отравленные ипритом, те, кто вместо человеческого лица увидел вдруг маску противогаза и ужаснулся от мысли, что мир может погибнуть. Интерес к поэзии барокко стал возникать после первой мировой войны: тогда-то и начали распространять термин "барокко", заимствованный у архитектуры, на музыку, живопись, а затем и на поэзию. Португальское слово "барокко" (от "перола барока" - жемчужина неправильной формы) оказалось пригодным не только для зодчества: "неправильность", декоративность, избыточность.
По-настоящему, однако, время барочных поэтов пришло после 1945 года. Люди нашли в них как бы товарищей по несчастью, увидели в них союзников, стали вдумываться в их нравственные уроки, в понимание ими человечности. Ведь что такое гуманизм, как не обдуманная совокупность реальных мер, предотвращающих войну и убийства, как не попытка смягчить нравы, утишить боль, утешить?
Весь 1973 и 1974 годы, отложив в сторону публицистику, я работал над книгой "Немецкая поэзия XVII века", которая вышла в свет в 1976 году, в дополненном виде - в 1977-м.
"Слово скорби и утешения" - сборник 1963 года - строился в основном на антологии Бехера. Теперь в моем распоряжении были десятки книг, изданных в ГДР, ФРГ, Швейцарии, Чехословакии, Польше. Вновь я посетил Силезию. Все шире открывалась мне жизнь, которая стояла за строками стихов, горестные реалии.
Многие поэты Тридцатилетней войны оплакивали гибель, сожжение книг. Это было реальным несчастьем, бедствием для тысяч людей. Богатейшие библиотеки в Силезии были не только у поэтов, ученых, вельмож, но и у горожан, у мещан. Были библиотеки при храмах - например, Марии Магдалины, святого Христофора, святой Елизаветы в Бреславле. Гуманист Томас Редигер подарил городу огромную свою библиотеку. Сгорела и она.
Было от чего отчаиваться... Во Вроцлаве, за железными дверьми книгохранилища, я увидел то, что чудом удалось спасти от всех войн, в том числе и от второй мировой. "Гамлет" издания 1605 года, первое издание Коперника, первое издание Лютера - в серой коже, с металлическими застежками: "Ветхий завет на немецком. М. Лютер, Виттемберг". Книгу иллюстрировал Кранах... Стихи Кохановского. Первые издания Грифиуса. Изданная в 1581 году в Лионе книга доктора медицины и доктора философии Францискуса Санчеса, преподнесенная им Джордано Бруно: на титульном листе чрезвычайно витиеватая, пышная дарственная надпись. На том же титульном листе пометка самого Джордано Бруно: наискось, как резолюция. "И этот осел еще смеет именовать себя доктором!"...
Можно представить себе, что там за книги погибли.
В начале этой главы я рассказывал, как переводил сонет Христиана Гофмансвальдау "На крушение храма святой Елизаветы". Гофмансвальдау был бургомистром Бреславля, позволял себе публиковать только шуточные эпиграммы, однако тщательно готовил свои стихи для посмертного издания.
Храм святой Елизаветы во Вроцлаве я увидел в строительных лесах. Он был разрушен во время Тридцатилетней войны, восстановлен, снова разрушен, в апреле 1945 года отстроен вновь. Трижды его охватывали страшные пожары; в последний раз - за несколько месяцев до моего приезда, в мае 1976 года.
И говорит господь: "Запомни, человек!
Ты бога осквернил и кары не избег.
О, если б знать ты мог, сколь злость твоя мерзка мне!
Терпенью моему ты сам кладешь предел:
Ты изменил добру, душой окаменел.
Так пусть тебя теперь немые учат камни!"
Я побывал в так называемых "храмах мира". Вестфальский договор, установивший религиозный мир на "вечные времена", утвердил принцип: "Cuius est regio, eius est religio dispositto" - религия, которую исповедует правитель, распространяется на его подданных. Силезия осталась провинцией католической Австрии. Протестантам запрещалось строить церкви с применением металла и камня: только без единого гвоздя, только на земляном фундаменте "храмы мира". Таких храмов в Силезии три. По всем расчетам, "храмы мира" могли простоять не более десяти - пятнадцати лет. Они простояли триста.
Здесь все из дерева: массивные колонны, которые кажутся мраморными, пилястры, горельефы, которые невозможно отличить от золотых, пышные, имитирующие бронзу гигантские люстры.
Храм напоминает театр призраков: промерзшее, ледяное, совершенно пустое помещение, рассчитанное на 4500 человек. Кресла партера. Ложи. Ярусы, расписанные орнаментами, рисунками на библейские и евангельские сюжеты, украшенные гербами городов. Все повито паутиной, покрыто пылью, все во власти холода и запустения.
На стене портрет Лютера.
"Твердыня наша - наш господь".
Я ехал в Лигницу (Лигниц) по той же дороге, по которой уже путешествовал однажды, в 1945 году. Мерещились в темноте фигуры; представил себе, как по этим холодным, унылым, длинным дорогам, меся грязь, шли люди... Какие? Кто? Я должен был ощутить их своими братьями из XVII века, иначе как бы я мог взяться за перо?..
В Лигнице я заглянул в городской архив. Принесли пыльные черные папки. Толстая бумага. Едва поддающиеся прочтению, с немыслимыми писарскими завитушками, каллиграфическим почерком написанные приговоры. Я с трудом разбирал: "Милостию божией, 18 февраля 1631 года..." Упавшие в архив человеческие трагедии.
Клоцко был захвачен войсками Католической лиги в 1622 году. Когда-то это был цветущий город. Он не возродился до наших дней. За три века так и не возросло его население.
В Стшегоме, в Явуре сохранились документы, свидетельствующие о всеобщем ожесточении, распаде нравов, о бродяжничестве, нищете. По улицам толпами бродили страшные женщины - проститутки Тридцатилетней войны.
В Шведнице, некогда богатейшем городе, истрепанном, истерзанном войной, в магистрате на медной пластинке были выбиты слова:
Итак, я цвел, но цветы мои облетели, не раскрывшись.
Итак, я высился, однако ноги мои не держали меня,
ибо война со шведом всею тяжестью
обрушилась на меня
и в потоках крови уничтожила мою красоту.
До войны в Силезии существовала своеобразная демократия. Были выборы: в ратушу, в суд. Теперь "выбирали" единственного кандидата, назначенного австрийским военным губернатором. С этой процедурой покончили в XIX веке: прусское правительство присылало в Силезию на выборные должности своих чиновников...
Я добирался до фактов, до того, что мучило моих поэтов.
Из Италии и Франции через Страсбург Андреас Грифиус возвращался в силезский мрак. На Европу он смотрел угрюмыми глазами силезца. В Париже властвовал на сцене Корнель, но ни "Сид", ни "Родогуна" не произвели на Грифиуса большого впечатления, с раздражением он писал: "Ни одна трагедия не может обойтись без любви и сводничества..." Случайно он оказался свидетелем возвращения из Англии королевы Маргариты-Генриетты, вдовы казненного Карла I. Грифиус был потрясен. Он думал о призрачности всевластия, изменчивости счастья. Именно тогда у него возник замысел трагедии "Карл Стюарт".
Он был в Риме. Восхвалял в своих стихах красоту вечного города, но тянуло его другое: катакомбы, подземные пещеры, в которых "христианская церковь, залитая кровью и слезами, зажгла свой свет". Шел в полной тьме, держа в руке тоненькую длинную свечечку. Думал о первохристианах. О смерти. О мученичестве.
В Венеции мировую славу стяжала опера, новый оперный театр. Грифиуса потрясла музыка Монтеверди, устройство сцены: сложная механика, пиротехническое искусство, быстрая смена роскошных, необыкновенно живописных декораций. Сцена, изображавшая райский сад, могла вдруг превратиться в мертвую пустыню, Олимп - в кладбище.