Лев Гинзбург - Избранное
Умер любимый брат Грифиуса Пауль, которому он посвятил вышедшие в Лейдене "Воскресные и праздничные сонеты", немного позднее умерла Анна-Мария, сестра...
Если окинуть взглядом жизнь Грифиуса, можно бы сказать, что скорбь питает поэта. Смерти, болезни, война, скитания, все, что другого бы опустошило, разрушило, послужило для Грифиуса как бы стимулом к творчеству. Страшные удары судьбы, страшные утраты, горе молотит, молотом обрушиваются удары - один за другим - на его голову, но дух не гнется, дух устоял. В чем причина этой духовной, душевной крепости? Почему не сошел с ума, не умер тут же? От инстинктивной ли жажды жизни, от врожденного ли жизнелюбия, от стоицизма, от мудрости, от смирения перед всемогущей судьбой? Не для того ли без конца разрабатывал вариации на тему бренности, чтобы успокоить себя, других, теряющих самых близких, самое близкое, все, словами о всеобщей бренности?..
Мы говорим: поэт - пророк, поэт - трибун, поэт - воин, поэт богоборец, поэт - проповедник. Вспомним Грифиуса, Опица, Флеминга и назовем еще одну функцию: поэт - утешитель. Воинствующий утешитель в минуту самой лютой, острой душевной боли, в минуту потери надежды... Если в такую минуту человека хоть немного может утешить слово поэта, то существование поэта уже оправданно. А тут в утешительном слове нуждались миллионы...
Наконец смерть вплотную приблизилась к нему самому. Может быть, он писал о ней слишком часто. Ему было двадцать четыре года. Он тяжело заболел. Никто не верил, что ему удастся спастись. Он выжил. Обратился с благодарственными стихами к господу богу. И тогда же, в Голландии, написал исполненные признательности строки, посвященные своей больничной сиделке.
В Голландии он переводил Данте, овладел одиннадцатью языками. Он знал испанский, итальянский, французский, английский, польский, шведский, голландский, греческий, латынь, древнееврейский...
Но вернусь к своей старой теме.
Прокурор Фассунге.
5
В Берлине генеральная прокуратура ГДР помещается на Герман-Матернштрассе, в черном, закопченном здании с кариатидами. Снарядом выгрызло кусок колонны, повреждена одна из скульптурных групп: старец и мальчик. У обоих снарядом оторвало головы: безголовый старик, положивший руку на плечо обезглавленного войной отрока...
Впервые в прокуратуру ГДР я приехал несколько лет тому назад в связи с сенсационным делом Блеше.
Тогда, в связи с этим делом, выплыло вновь известное всему миру изображение: мальчик в кепке с переломленным козырьком, с поднятыми вверх руками, с недоумевающей улыбкой невинной жертвы, За его спиной смутно маячит фигура эсэсовца с автоматом...
Самые пронзительные страницы мировой литературы - жалость к детям. К Дэвидам Копперфилдам, Оливерам Твистам, Козеттам, Ильюшечкам, к маленьким оборвышам.
Диккенс, Гюго, Достоевский.
Мальчик у Христа на елке...
И вот машина Endlosung - конечного уничтожения - придвинулась вплотную, к крайней точке, к беззащитному лицу ребенка.
Машина валила пограничные столбы, сокрушала государства, армии людей, военную технику, уничтожала все. Теперь осталось вот это: мальчик...
Зачем был сделан этот снимок? Чтобы показать полное, тотальное всемогущество национал-социализма? Вот: все растоптано, все сожрали, теперь и это сожрем!.. А может быть, и так: дурачились просто, щелкали, хорошая, эффектная композиция - снимок действительно очень выразительный... А может быть, тайная, упрятанная под хохот, под хриплый собачий лай, совесть, желание запечатлеть злодейство?..
Снимок стал символом. Говорили: мальчик в кепке, с поднятыми вверх руками навсегда останется перед глазами человечества.
Но в прокуратуре думали не столько о символах и уж не столько именно об этом мальчике, сколько об эсэсовце с автоматом, который маячил за его спиной. Потому что в глухом городишке в Тюрингии жил тихий семейный человек, горнорабочий Блеше - вскоре после войны в шахте, где он тогда работал, произошел обвал, и ему была сделана пластическая операция, полностью изменившая его внешность. Он жил, становился стариком.
Они все понемногу состарились: биологические законы распространяются на всех.
Можно ли, нужно ли, гуманно ли это - чтобы старика Блеше?..
Но Блеше стал стариком, а мальчик не успел стать даже юношей. И прокурор Фассунге не хотел, чтобы старики, которые когда-то были сильными, здоровыми, молодыми мужчинами, убивавшими детей, - чтобы эти старики улизнули из жизни, не расплатившись.
Прокурор Фассунге погружается в дела, в криминалистику, выезжает на место и занимается множеством специальных вопросов.
Мы познакомились в 1972 году. Помню, он вошел, чуть ли не вбежал в кабинет, румяный, веселый. "Бодрячок какой-то", - подумал я. Посмотрел на его руки: обветренные, красные, с крепкими пальцами. Поди из таких вырвись!..
В тот раз я совершал мрачное путешествие по следам военных преступлений: в горы Гарца, в Хальберштадт, в Гарделеген... Еще сохранились полусгнившие лагерные вышки, клочья одежды узников, куски ржавой проволоки.
В Берлине мы присутствовали на судебном процессе: судили старика, бывшего начальника гестапо, садиста, во власть которого был отдан средней величины город в оккупированной немцами Чехословакии... Старик едва говорил, отвечал на вопросы односложно, однообразно: "Так точно", "Не могу вспомнить". Он был в костюме, в галстуке, но в теплых домашних туфлях. Во время перерыва конвоиры выводили его из зала под руки, он едва волочил ноги.
Что мог значить для этого человека приговор?.. Все в нем давно уже выстыло, даже страх смерти... Зачем нужен был суд? Люди, лишенные совести, никаких угрызений совести, конечно, не испытывают, - речь шла о справедливости. О том, чтобы предсмертные крики жертв: "Придет и ваш час, палачи!" - не остались пустыми угрозами. О том, чтобы люди помнили о непостоянстве зла, о том, что всемогущество зла зыбко.
Мы говорим: век живи - век учись.
Кажется, историю нельзя повернуть вспять, но иногда, похоже, она останавливается, пятится назад, поворачивает обратно к самым худшим временам, словно ничего не произошло, словно не из чего делать выводы. Это именуется одним словом: реакция. Но это же бывает и в частной жизни: не делают выводов из собственного горького опыта, не извлекают уроков. Во всех случаях это гибельно...
Взгляни на себя, на мир новыми, прозревшими глазами!..
Прокурор Фассунге рассказывал мне историю своей жизни. Он родился в Силезии, примерно в тех же местах, где жил "мой" Грифиус. Отец Пауля Фассунге был каменщиком, мать работала на табачной фабрике. В девятнадцать лет, в 1941 году, его призвали, отправили солдатом-радистом на Восточный фронт, в двадцать один год он попал в плен к партизанам, остался в отряде, затем был отправлен в Горький, в лагерь военнопленных.
В начале 1945 года с двумя товарищами его перебросили через линию фронта. В солдатском ранце у него лежала рация.
Он носил то же имя, что и прежде, был в той же, что и прежде, военной форме, находился на родине, среди своих, только смотрел на все иными глазами...
Чьими? Созданного в Советском Союзе национального комитета "Свободная Германия"?..
Глазами человеческой совести.
Пробудившись, она способна творить чудеса, способна заставить человека пересмотреть всю свою жизнь, порвать все прежние связи, повести на смертельный риск, одушевить безумной отвагой.
ЧТО ЕСТЬ ЧЕЛОВЕК!
Фассунге рассказывал:
- В Горьком, в лагере, нашим учителем был один советский майор. Это был - человек! Высокий, с черными жгучими глазами, он, казалось, мог завораживать! По-немецки он говорил лучше многих из нас, поправлял, если мы делали грамматические ошибки... Он весь пылал желанием переубедить нас, научить чему-то хорошему. Он верил в нас и смотрел на нас, как на товарищей... Умел убеждать, подчинять своей воле, воле совести. И не наказания мы боялись, а недоверия с его стороны, его презрения... Так я стал немецким солдатом, но совсем иного толка, чем прежде. И я говорил себе: "Если тебя теперь убьют, то ты хоть погибнешь не зря..."
Беседы с прокурором Фассунге мне дали многое. В то время я надеялся углубить мою книгу "Потусторонние встречи".
Вот, собственно, причины, по которым я обратился за дополнительными материалами в прокуратуру ГДР и почему совершил еще одну поездку по местам мучений и зверств.
Но странное дело: погружаясь в следственные и судебные материалы о преступлениях нацистов, я, к собственному удивлению, все больше думал о начатой однажды работе над переводами поэтов Тридцатилетней войны. Немецкий семнадцатый век звал меня к себе своею болью, главной своею заботой: осознаем ли мы себя людьми, кто мы, по какому пути идем и что нас ждет, если мы не одумаемся?.. То, что я находил в папках, которые мне показывал Фассунге, толкало меня к Грифиусу, Опицу, Флемингу.
Я думал о тайне барокко. Почему поэзия Тридцатилетней войны ближе нам, чем многое другое, почему иные наиновейшие поэтические эксперименты кажутся обветшалыми, а XVII век поражает новизной поэтических достижений? Почему далекий Грифиус мне роднее рассудочных, анемичных поэтов наших дней?