Анна Книппер - Милая, обожаемая моя Анна Васильевна
На добычу пороха, бывшую, пожалуй, одним из наиболее привлекательных элементов пороховой эпопеи, мы ходили, как ходят, наверное, на рулетку или на другие остро азартные развлечения. Сам порох мы распихивали для хранения в самые неожиданные места; для этой цели использовались, например, водосточные люки: чугунная решетка приподнималась и завернутый в клеенку порох засовывался куда-нибудь между кирпичами шахты колодца. Кончилось это короткое и достаточно опасное увлечение так, как ему и положено было: испытательный взрыв или поджог - разницы в них мы не видели и не понимали был произведен на широком песчаном берегу Волги. В шлаковой куче была устроена ямка, в которую мы в изрядном количестве сложили макароноподобные порошины, а запальную дорожку сделали в виде насыпи из мелкого пороха. Когда по ней, шипя, побежал огонь, мы кинулись к ближайшему укрытию - кажется, это были вросшие в песок бревна - и повалились за ними, осторожно выглядывая поверх. Прошла минута, другая, еще несколько - нам стало ясно, что где-то что-то прервало ход испытаний. А как это было выяснить, не заглянув в пороховую скважину? Роль героя после короткого обсуждения взял на себя мужественный Юрка, которому шлаковая куча, как только он подошел к ней, пыхнула в физиономию желтым пламенем. Юрка на мгновение оцепенел и вдруг заголосил: "Ой, глаза мои, глаза! Ничего не вижу, глаза мои, глаза!" Мы подлетели к нему, перепуганные насмерть - всем стала очевидна страшная жестокость, таившаяся в веселой забаве. Юрку взяли под руки и повели к улице Ленина, так как он продолжал голосить про свои ничего не видящие глаза. Испуг потихоньку проходил, и становилось странно, как это Юрка установил, что глаза его ничего не видят, ведь он же крепко зажал их ладонями! Шествие с вопящим Юркой в качестве "ока циклона" привлекало внимание прохожих, которые тоже пытались убедить Юрку оторвать ладони от глаз, но вызывали этим только новую вспышку причитаний. Близость родного дома, где неизбежной была встреча с матерью - именно этого явления ей как раз и не хватало для полного счастья, - заставила-таки Юрку начать пересмотр своих неколебимых позиций относительно рук на глазах - он хорошо знал твердый и решительный нрав своей матери. Однако что-либо сделать он не успел - его мать Шура вылетела на сыновние вопли, как тигрица, и мгновенно затихший Юрка был утащен в недра приземистого барака, где размещалось все Шурино семейство. Минута тишины сменилась вскоре новым Юркиным воплем, аккомпанированным Шуриными "до какой же поры, дрянь ты этакая, мучать меня не перестанешь!". Все это вместе с интонацией Юркиных явно облегченных рыданий ясно говорило, что глаза его видят. Показался и сам ревущий Юрка: брови и ресницы были у него спалены дочиста, то же и волосы надо лбом, но лицо и глаза были целехоньки. Больше мы к пороху не прикасались, даже наши захоронки по люкам так и остались кому-то, наверное, на сильное удивление.
Шло к концу последнее предарестное тети-Анино лето в Рыбинске, а я, поросенок, был совершенно погружен в свои улично-дворовые дела, забавы и интриги. Вот оно и кончилось, это лето, и, как ни ужасно было для меня расставание со ставшими мне ближе самого родного человека Юркой, заметно подросшим Топкой, девочкой Ниной, тоже полюбившей наши совместные хлебодобычи и подарившей мне к Ильину дню выразительную открытку, - пришлось возвращаться в Москву.
Из документов - свидетелей того периода жизни Анны Васильевны осталась среди прочего нетолстая пачка писем, которая в домашнем архиве обозначена как "Рыбинск, 48-49". Собственно, штемпели на этих письмах содержат другое название - Щербаков. Писем около двух десятков, и все они, включая и адрес на конверте, написаны карандашом. И сами желто-серые, грубые конверты, и почти оберточная бумага, на которой карандашом писаны письма (я уж не говорю о содержании писем - только о материальных атрибутах тогдашней почтовой связи), бесспорно, свидетельствуют об ужасающей бедности, в которой пребывала тогда страна. Приведу не требующее комментариев последнее предарестное письмо Анны Васильевны:
Дорогая Алена, давно нет от тебя писем; пробовала позвонить, но линия была оборвана, а другой раз не пришлось.
По правде, я очень замотана со спектаклями - две пьесы готовить, в третьей играть. В общем, я влипла в клейкую бумагу и не знаю, на сколько такой работы без выходных меня хватит. Все было бы легче, если бы не безобразное снабжение, всегда с боем и в последнюю минуту. У меня намечается еще одна работа, но когда я буду ее делать - загадочно. Вернее - свалю 90% на Нину Владимировну, которая по-прежнему пускает пузыри. Надеюсь, что теперь (временно, конечно) не будут задерживать зарплату, пока "Анна Каренина" делает аншлаги. Дивная картина: у кассы надпись - "все билеты проданы на сегодня и завтра", и небольшой хвостик.
Я по вас соскучилась - что делает Илья и как его отметки во второй четверти. Очень прошу тебя, если разбогатеешь, привезти немного масляных красок и коробку грима для меня, так как этого здесь нет и приходится побираться, что очень неприятно. Мне не нравится на сцене и скучно в гримировочной, и зачем мне рассказ о соусе у баронессы Шюцбург - не знаю! Я чувствую себя бутафором, а не актрисой ни в какой мере, хотя, кажется, не очень выпадаю из стиля (не комплимент стилю).
Целую тебя и Иленьку. Скажи ему, что у Нины Влад[имировны] - т.е. у Мурки - опять три котенка. На этой почве Мурке необходимо усиленное питание - полкило мяса или рыбы, молоко или пирожки. А так как этого нема, она все время кричит и требует. Твоя Аня. 4.12.49.
Письмо читается с понятным ужасом, если учесть, что в это самое время среди жирных котяр лубянского ведомства, в их московских и ярославских конторах, да, наверное, и в Щербакове тоже, оборачивалось дельце об очередном аресте Анны Васильевны. Если говорить точнее, соответствующее постановление, мотивированное необходимостью пресечь злостную антисоветскую пропаганду, которую Анна Васильевна проводила среди своего окружения, 14 декабря было подписано в Ярославском УМГБ, а 20-го - исполнено. Органы обезопасили очередного врага. Не утруждая себя сочинительством, "горячие сердца" сшили Анне Васильевне "дело" по уже оправдавшей себя выкройке 38-го года, когда ее уличили в антисоветской агитации и пропаганде. Наверняка саднила их также неудача 35-го года, когда ладно состряпанное и уже запущенное в исполнение "дело" о шпионаже с участием Анны Васильевны было подпорчено Екатериной Павловной Пешковой: она добилась тогда замены приговора - каторжные работы в Бамлаге (Страна Советов давно приступила к строительству БАМа, предпочитая использовать для этой цели подневольный труд рабов, то бишь заключенных) - на сколько-то кратный "минус". Теперь и это 15-летней давности упущение наконец-то можно было исправить.
"Пускавшая пузыри" Нина Владимировна, вместо того чтобы делать "сваленные" на нее 90% какой-то так и не сделанной работы, была подвергнута допросу, тем же интересным делом заняли и помощницу Анны Васильевны по бутафорскому делу - Серафиму. Уклончивые ответы не вполне искренних свидетельниц не смогли запутать ясное для чекистов дело социально опасной личности, преуспевшей в связях с контрреволюционным элементом. Приговор ОСО от 3.06.50 г. квалифицировал вину Анны Васильевны как подпадающую под знаменитую ст. 58, п. 10, ч. I, а наказанием для нее была избрана ссылка на поселение в Красноярский край.
ОЧЕРЕДНОЙ КРУГ: ТЕПЕРЬ СИБИРЬ-ВОЛГА
(1950-1960)
Вскоре об аресте Анны Васильевны стало известно Тюле - Тюле, но не мне: о подобных вещах со мной разговоры не велись, что было, с одной стороны, правильно, с другой же - напрасно, так как облегчало мое представление о жизни. В те времена возникновение и исчезновение людей, составлявших ближайшее окружение, воспринималось как некая неизбежность, как нечто, данное "нам в ощущении", что-то вроде присутствия неподалеку дракона, периодически требующего жертв, причем совсем необязательно в виде молодых людей или миловидных девушек. Дети, выросшие в этих условиях, думали, что мир таков, каким они его видели и узнавали, и это был, увы, неприятный портретец. Ничего другого они не знали, страшная игра осваивалась ими, а ее правила были единственными действующими, той данностью, оспаривать которую громадному большинству граждан и в голову не приходило.
Когда я думаю о трагедии детства тoго времени, мне приходит на память котенок, замеченный одним из героев книги Гроссмана "Жизнь и судьба": Сталинград 42-го, вокруг кромешный ад, а тощенькое существо, понятия не имеющее о том, что жить можно и по-другому, потягивается среди военных обломков, что-то обнюхивает, потряхивает лапками и вообще ведет свою коротенькую, полную обыденности жизнь. В сущности, он обречен: мало того, что есть все равно уже нечего, где-то уже готовят снаряд, бомбу, мину, танк - да мало ли что еще, чтобы превратить этот крохотный комочек плоти в ничто. Ощущение жуткое, но для самого котика другой жизни и не существует.