Алексей Писемский - Взбаламученное море
– А мне так, – опять поспешно перебил приятеля Бакланов: – из деревни пишут, что один сосед мой и немножко родственник, Дедовхин… так тот от досады помер, что, кому ни пожалуется на посредника, никто просьбы от него не принимает!
– Да, сильно старики подбираются! «Последние тучки рассеянной бури»! – заключил Варегин.
В продолжение всего этого разговора Евпраксия и старуха Сабакеева заметно к чему-то прислушивались. Наконец раздался звонок.
– Вот, кажется, и он! – подхватила первая.
Старуха встревоженно посмотрела на нее.
Вошел знакомый нам правовед Юрасов, в настоящее время обер-прокурор и член разных комиссий.
Евпраксия с пылающим лицом пожала ему руку и просила садиться около себя.
Старуха тоже смотрела на него, как-то моргая носом.
Гость, в свою очередь, хоть и улыбался, но заметно был не совсем в покойном состоянии.
– Ну что? Решили? – спросила старуха.
Голова ее при этом дрожала.
– То есть проект решения написан, – отвечал уклончиво Юрасов.
– В каторгу? – спросила старуха.
– Да.
– На долго ли?
– Вероятно, смягчат еще, а теперь на двенадцать лет.
Старуха, тяжело дыша, уставила глаза на образ.
Евпраксия употребила все силы, чтобы совладать с собой; но слезы уже ручьями текли по ее лицу.
– Скажите: не струсил ли он? не трусит по крайней мере? – спросила старуха.
– О, нет, напротив, – отвечал Юрасов: – он встречал все совершенно спокойно и на все, кажется, уж приготовился.
– А что же эта госпожа? – спросила Евпраксия, и по лицу ее пробежала презрительная улыбка.
– Mademoiselle Базелейн? – спросил Юрасов.
– Да!
– Судится тоже.
– За что же вы ее-то судите? – вмешался в разговор Варегин.
– По связи и знакомству ее с разными господами, да еще за дневник.
– За дневник?
– Да!
– Что же она пишет в дневнике?
Юрасов, кажется, несколько затруднялся отвечать на этот вопрос.
– Пишет… – начал он с расстановкой и довольно тихо: – что, во-первых, она в Бога не верует, что, когда родители посылали ее в церковь, так она презрение к себе чувствовала…
– Мерзкая! – произнесла Евпраксия.
– Потом говорит, что раз, встретя одного студента, она спросила у него: есть ли у него диван и подушка, и что она придет заниматься к нему; и приходила… Можете судить, какая безнравственность!
– Нисколько, ни капли нет той безнравственности, которую вы понимаете, – перебил его опять Варегин.
– Ни капли?
– Нисколько! Тут безнравственно совершенно другое: безнравственна ложь, желание порисоваться. Я убежден, что она, при малейшей зубной боли, усерднейшим образом молится Богу, что ни к какому студенту и не ходила, а все это солгала на себя из служения модной идейке, как из тех же побудительных причин лжем все мы…
– Все? – спросил правовед.
– Все! – отвечал резко Варегин. – У меня есть приятель в Москве, кротчайшее существо, всю жизнь сидит около своей любовницы и слушает у себя соловьев в саду, а говорит: «давайте крови!». Какой-нибудь господин, палец о палец не умеющий ударить и только дышащий тем, что ему по девяти рублей с души будут выбивать с его бывших крестьян оброку, и тот уверяет: «надо все сломать». Чиновник, целое утро, каналья, подличавший перед начальством, вечером придет в гости и засыплет сейчас фразами о том, что «авторитетов нет и не должно быть».
На этих словах старуха Сабакеева, кажется, и не слышавшая, что около нее говорилось, снова обратилась к Юрасову:
– А что, мне можно будет за сыном ехать?
– Вероятно! – отвечал тот.
Она нахмурилась, подумала что-то, встала и пошла. Евпраксия последовала за ней.
– Где ж корень всему этому злу? – воскликнул Бакланов по уходе жены и тещи.
– Да, я думаю, всего ближе в нравственном гнете, который мы пережили, и нашем шатком образовании, которое в одних только декорациях состоит, – так, что-то такое плавает сверху напоказ! И для меня решительно никакой нет разницы между Ванюшею в «Бригадире», который, желая корчить из себя француза, беспрестанно говорит: «helas, c'est affreux!», и нынешним каким-нибудь господином, болтающим о революции…
– Неужели же во всем последнем движении вы не признаете никакого смысла? – спросил Бакланов.
Варегин усмехнулся.
– Никакого!.. Одно только обезьянство, игра в обедню, как дети вон играют.
– Хороша игра в обедню, за которую в крепость попадают, – сказал Бакланов.
– Очень жаль этих господ в их положении, – возразил Варегин: – тем более, что, говоря откровенно, они плоть от плоти нашей, кость от костей наших. То, что мы делали крадучись, чему тихонько симпатизировали, они возвели в принцип, в систему; это наши собственные семена, только распустившиеся в букет.
– Если под движением разуметь, – начал Юрасов: – собственно революционное движение, так оно, конечно, бессмыслица, но движение в смысле реформ…
Варегин придал какое-то странное выражение своему лицу.
Бакланова между тем, видимо, что-то занимало и беспокоило.
– Скажите, Петцолов взят? – спросил он.
– Взят! – отвечал Юрасов и потом, помолчав, прибавил: – по-моему, этот господин или очень ограниченный человек, или просто сумасшедший.
– Что ж он делает такое? – спросил Варегин.
– Он заезжал в Австрии к раскольничьему митрополиту и уговаривал того переехть в Лондон.
Варегин потупился и развел руками.
– Потом заезжал к Гарибальди и просил того, чтобы он с поляками шел спасать нас от нас самих.
– Что за мерзости! – произнес уже Варегин.
Бакланов между тем сидел насупившись.
– К чему же он меня-то собственно приплетает? – спросил он.
– К тому, что вы вот в Лондоне с ним виделись и что жили в связи с одною госпожой, с которою и он после жил.
– К чему же он это-то говорит? – сказал удивленным тоном Варегин.
– Он все говорит; объяснил даже, как эта госпожа сначала его промотала, потом англичанина и теперь сама сидит в Клиши.
– Это madame Ленева, – сказал Бакланов, немножко покраснев, Варегину.
– А! – произнес тот: – жаль!
– А, скажите, брат этой госпожи взят? – спросил Бакланов Юрасова.
– Нет, он остался за границей и, как вот тот же Петцолов говорит, вряд ли не он и донес на них.
– А Галкин что? – продолжал Бакланов.
– Галкин ничего, освобожден.
– Как освобожден? – воскликнул Бакланов.
Варегин улыбнулся и покачал головой.
– Богат-с! – произнес он и почесал у себя в затылке.
– Ну, однако, что же мне-то будет? – договорился наконец Бакланов до того, что по преимуществу его беспокоило.
– Ничего! – успокоил его Юрасов.
– Уж и потрухивает, а революционер еще! – подхватил Варегин и стал искать шляпы. – А что, к Евпраксии Арсеньевне можно? – спросил он.
– Можно! – отвечал Бакланов.
Варегин прошел.
Евпраксия как ни была огорчена, но сидела и уже учила детей.
– Учите, учите их хорошенько! – сказал Варегин: – чтобы лучше были папенек и дяденек.
– Мне уж даже и это не верится! И этой надежды не имею!
– Страна, где есть такие жены и матери, как вы, не погибла еще! – говорил Варегин, прощаясь и целуя руку у Евпраксии.
Она ему ничего не отвечала: вряд ли она уже и подобное приветствие со стороны мужчины не считала излишним для себя.
В гостиной Варегина остановил Бакланов, сидевший там один и, по-прежнему, с печальным и растерянным лицом.
– Вы знаете, что жена переезжает в Москву? – сказал он.
– Вот как!
– Отговорите ее, Бога ради, как-нибудь. Она вас так уважает. Она там окончательно окружит себя монахами да богомолками. Теперь почти по целым дням из церкви не выходит.
– Сами виноваты, сами разбили это сердце! – сказал, чмокнув губами, Варегин.
Бакланов только поник при этом головой.
Варегин ушел.
«Да, – говорил он сам с собою, идя по Невскому: – одна в Клиши умирает; другая в крепость попала; третья совсем в церковь спряталась, а все ведь это наши силы, и хорошие силы».
Да! скажем и мы вместе с ним: все это наши силы, и много и всюду мы их чувствовали, проходя рука об руку с нашими героями, но что делать? Все это еще не устоялось и бродит!
Рассказ наш, насколько было в нем задачи, кончен. За откровенность нашу, мы наперед знаем, тысячи обвинений падут на нашу голову. Но из всех их мы принимаем только одно: пусть нас уличат, что мы наклеветали на действительность!.. Мы не виноваты, что в быту нашем много грубости и чувственности, что так называемая образованная толпа привыкла говорить фразы, привыкла или ничего не делать, или делать вздор, что, не ценя и не прислушиваясь к нашей главной народной силе, здравому смыслу, она кидается на первый фосфорический свет, где бы и откуда ни мелькнул он, и детски верит, что в нем вся сила и спасение!
В начале нашего труда, при раздавшемся около нас со всех сторон говоре, шуме треске, ясное предчувствие говорило нам, что это не буря, а только рябь и пузыри, отчасти надутые извне, а отчасти появившееся от поднявшейся снизу разной дряни. События как нельзя лучше оправдали наши ожидания.