Алексей Писемский - Взбаламученное море
– Го-го-го-го! – слышалось ему еще несколько раз.
– А супружницу-то его швырнули в огонь, – объяснил ему проходивший мимо молодой мещанин.
Остановленный всею этой сценой, Бакланов едва догнал Евпраксию.
– Дай мне руку! – сказал он.
– На! – отвечала та, как помешанная, и все шла вперед.
Бакланов между тем припоминал черты мужика: не оставалось никакого сомнения, что это был Михайла, кучер Басардиных, а супружница его, вероятно, Иродиада.
На Садовой, перед банком, толпа снова остановила их.
Раздались какие-то клики, и вдали мелькал белый султан.
Бакланов сам невольно приостановился. Это шел государь.
– Батюшка наш… батюшка!.. – стонали и охали женщины.
– Ваше Императорское Величество, – повторяли мужики.
У чиновников некоторых головы дрожали.
Бакланов почувствовал, что и у него невольно навернулись слезы.
Евпраксия продолжала сама расталкивать народ, и им удалось наконец снова выбраться на Невский.
– Вези в Графский переулок! – сказала она, проворно садясь на первого извозчика.
Бакланов поспешил сесть с нею.
– Кто это такие поджигают? – спросил он у извозчика.
– Да кто их знает, батюшка!.. Этта вот тоже я ехал… так молодой баринок… как вот их?.. на Васильевском острову еще ученье-то им идет…
– Да, знаю! – подхватил Бакланов.
– Так как тоже от народу-то бежал, схватить было его хотели.
Бакланов невольно при этом припомнил, как он всегда спорил с молодыми людьми и уверял их, что они народа не знают. Они думали, что народ с ними, а он заподозрил их в первом скверном преступлении.
– А болтают тоже, и поляк этот жжет, – продолжал разговорчивый извозчик.
– Очень может быть!
– Болтают так… сказывают, – подтвердил извозчик.
Перед одним домом Евпраксия остановила извозчика и проворно пошла по лестнице.
Бакланов последовал за ней.
Она дернула за звонок.
Отворили, и в зале стояли Валерьян и Митя уже в курточках, а Петя еще в рубашечке. Она сразу всех их и обняла и прижала к груди.
Бакланова дети не узнали, и только один Валерьян сказал наконец:
– Ах, это папаша!
В дверях гостиной стояла старуха Сабакеева.
Бакланов едва имел духу подойти к ней к руке.
– Что, батюшка, отыскали наконец! – произнесла она голосом, исполненным презрения: – а где Валерьян? – прибавила она.
Бакланов молчал и смотрел на жену.
– Валерьян арестован! – отвечала та.
Старуха несколько времени смотрела на дочь, а Евпраксия на нее.
– Этого надобно было почти ожидать! – пояснила она матери.
– Да! – произнесла старуха, и обе потом, не сказав ни слова больше, разошлись по своим комнатам.
Как ни велик был у обеих нравственный закал, но на этот раз однако, видно, не хватило его!
Через полгода.
На Васильевском острове знакомая нам гостиная Ливанова представляла далеко не прежнее убранство: в обоих передних углах ее стояли киоты с дорогими образами. Образ Спасителя с пронзенною стрелками головой тоже был тут. Перед обоими киотами корели лампады. В комнате, сильно натопленной, вместо прежнего приятного запаха духами, пахло лекарствами. Сам Евсевий Осипович, худой, как мертвец, совсем плешивый, но еще с сверкающими глазами, лежал на постели под пуховым одеялом. У кровати его сидела, в черном платье и с заплаканными глазами, Евпраксия. Около года уже старик был тяжко болен; ни от трудностей и невзгод житейских, ни от коварства и изменчивости людей никогда Ливанов не поникал гордою головой своей; он знал, что он все поборет и над всем восторжествует умом своим. Но чего не сделала вся жизнь, то сделал страх смерти. Евсевий Осипович смирился духом; прежнее его мистическое направление приняло чисто религиозный характер; он сделался кроток со всеми в обращении, строил на свой счет больницу, рассылал деньги по бедным церквам, ко всем родным своим написал исполненные любви и покаяния письма, в том числе и Бакланову, который сейчас же приехал к нему и привез жену. Больной старик с первого же разу заинтересовал Евпраксию; он так умно и красно говорил о разных религиозных предметах. Евсевий Осипович, в свою очередь, заметив в племяннице настроение, схожее с своим, с удовольствием взялся ее довоспитывать: он все еще любил, хотя бы то и на самых чистых основаниях, сближаться с женщинами. Евпраксия стала к нему заезжать раза по два в неделю: во-первых, чтобы посетить его, как больного, а во-вторых, чтоб и побеседовать с ним. В настоящее свидание, несмотря на заметную слабость, Евсевий Осипович говорил очень много и красноречиво.
– Мирной и скорой кончины мне Бог не пошлет! – пояснял он: – я очень много грешил мыслями и делом, но ты чиста и невинна…
– Я ни в чем не виновата, – подтврдила и Евпраксия.
– Ты только искупительная жертва вашего рода, – продолжал старик: – род ваш умный, честный, но жестокий: прапрадед твой был наказан дьяком в пытной палате… Дед твой в двенадцатом году, на моих глазах… я еще молодым человеком был… настиг отряд французов; те укрылись было с лошадьми в церковь деревянную и потом сдавались, просили пощады, но он не послушался и всех их сжег за оскорбление храма.
Выражение лица Евпраксии как бы говорило, что дед хорошо сделал, что сжег.
– Я для себя ничего уж не желаю и не прошу, и молюсь только за детей.
– И молись больше!.. Молитва – великое дело… молитва разрушает и созидает города и повелевает стихиями; когда на Устюг шла каменная туча, весь народ по церквам молился и коленопреклонствовал, ничто не отвращало гнева Божья; но стал молиться преподобный Прокопий, растерзал на себе ризы, всплакал кровавыми молитвенными слезами, Бог его услышал…
Евпраксия слушала; она и сама в это время вряд ли не шептала про себя молитвы.
– Я к вам дня через два опять заеду, – сказала она и встала, заметив, что старик сильно утомился, так что у него лицо как бы несколько перекосилось и голова склонилась на подушку.
– Прощай, голубица! – проговорил он.
Евпраксия поцеловала у него руку.
Евсевий Осипович перекрестил ее.
В зальце Евпраксию остановила горничная Евсевия Осиповича, та самая, которую и мы знаем и которая с тех пор только очень пополнела…
– Вчера-с с ним ночью очень дурно было… Боюсь, чтоб и сегодня чего не случилось.
– Главное, чтобы причастить и исповедать успеть, – отвечала на это спокойно Евпраксия.
– Это-то успеем; священник в нашем доме живет – сказала горничная.
– Только это! – повторила Евпраксия и с тем же печальным лицом, какое имела, села в карету и поехала.
Перед Казанским собором она начала креститься и продолжала это до самой квартиры.
Дома она нашла: мать, тоже в черном платье и с печальным лицом, сидевшую за средним столом; мужа, скучавшего вдали в креслах, и Варегина, который стоял и грелся у камина. Последний был по-прежнему спокоен и солиден…
Евпраксия при входе приветливо поклонилась ему, почтительно поцеловалась с матерью и села; потом сейчас же, придав еще более серьезный выражение лицу, позвонила. Вошел человек.
– Позови детей, – сказала она, и через несколько минут в комнату вошел старший, Валерьян, уже в гимназическом сюртучке.
– Что, перевел? – спросила его мать.
– Перевел-с!
– Ну, давай!
Мальчик стал переводить.
– А брату из арифметики показал? – спросила Евпраксия тем же серьезным голосом.
– Показал-с! – отвечал ей мальчик тоже серьезно.
– Поди, позови его.
Пришел и второй сынишка, совсем еще капля.
– Знаешь из арифметики? – спросила его Евпраксия почти строго.
– Знаю-с, – пролепетал ребенок.
– Ну, рассказывай!
Мальчик начал отвечать, беспрерывно вскидывая на мать большие голубые глазенки.
– Ну, теперь можете итти гулять, – сказала Евпраксия.
Мальчики солидно вышли.
– Славно дети выдержаны! – сказал Варегин, с удовольствием мотнув на них головой.
На лице Евпраксии при этом ничего не выразилось, как бы говорилось о совершенно постороннем для нее предмете, но старуха Сабакеева, прислушавшись к их разговору, произнесла:
– Я своего тоже не баловала, да немного толку-то вышло!
Евпраксия посмотрела на мать.
– Валерьян, maman, еще ничего дурного не сделал! – сказала она каким-то твердым голосом.
– Что же он хорошего-то сделал? – перебила ее резко старуха.
– Валерьян Арсеньич был втянут общим потоком, – вмешался Варегин.
– Еще бы! – подхватила Евпраксия: – люди постарше и поопытнее его в жизни Бог знает на какие глупости решались.
При этом Бакланов пошевелился в своем кресле.
– Скажите, пожалуйста! – начал он, чтобы замять этот разговор и обращаясь к Варегину: – вы совсем уж оставили посредничество?
– Думаю!.. Делать становиться нечего.
– Везде, значит, теперь тихо, везде порядок установился?
– Почти!.. Только вот, помните, в том именьи где я усмирял у этой госпожи, все не слушаются старика отца ее. Я по этому случаю, ехавши сюда, заехал к нему, оказывается он умер, и представьте себе: на столе-то лежит румяный и белый, как живой.