Александр Солженицын - Бодался телёнок с дубом
Весь этот прояснившийся мне план настолько в стиле ГБ, что даже проверять, исследовать его не нужно. Как же это я не сообразил сразу?.. А что - теперь? Теперь вот что: как можно больше беспечности, я отдыхаю, я расслаблен, я улыбаюсь, даже с кем-то перебрасываюсь словами - я полностью им доверяю. (Хотя бы - не в тюк, хотя бы своими ногами выйти. Не знаю, совсем не знаю аэродромных порядков, но не может быть, чтобы при посадке самолёта не было ни одного полицейского вблизи.
А если будет хоть один, я успею громко крикнуть. Ну-ка, ну-ка, в детстве ученый, давно заброшенный немецкий язык, выручай! Составляю в уме, составляю: "Herr Polizei! Achtung! Ich bin Schriftsteller Solshenizyn! Ich bitte um Ihre Hilfe und Verteidigung!" Успею выкрикнуть? Даже если половину и рот зажмут - поймёт!)
И теперь - только наблюдаю их. Полудремлю и наблюдаю: какие лица? Как переговариваются? похоже ли на деятельную подготовку? какие у них с собой вещи? Да руки почти у всех пусты. То есть, свободны...
А летим мы уже - скоро три часа. Долгонько. Сколько до этой Вены? ничего не знаю, никогда не интересовался. Но вот начинаем сбавлять высоту. И не удерживаюсь от ещё одной проверки: не порывисто, развалисто, уже известной тропой иду в носовую уборную. За 10 минут до аэродрома - ещё я зэк или уже не зэк? За мной - двое, и даже что-то укоризненно, почему не сказал? (То есть, чтоб один выводной успел занять позицию впереди меня.) "Разве ещё имеет значение?" - улыбаюсь я. "Ну как же, вот я вам дверь открою." И опять - стали вдвоем на пороге, чтоб я не закрыл. С холодком: нет, дело не просто. Что-то готовят. (Теперь-то понимаю: инструкция их была: не дать мне кончить самоубийством или порезаться, повредить себя, как блатные, когда на этап не хотят. Хороши б они выглядели, выведя меня порезанного!)
Ладно. Сел на старое место и поглядываю расслабленно-беззаботно. Спускаемся. Ниже. Различается большой город. На реке. Не такая широкая река, но и не малая. Дунай? Кто его знает. Делаем круг. Венских парков и предместий что-то не видать, больше промышленности, да где её теперь нет? ...А вот и аэродром. Покатили по дорожкам. Среди других зданий одно возвышается, и на нем надпись "Frankfurt-am-Main". Э-ка!.. Рулим, вертимся - есть полицейские, есть, и немало, если форму правильно понимаю. И вообще людей порядочно, сотни две, так что крикнуть будет кому.
Остановились. Снаружи везут трап. Наши некоторые к пилоту бегают и назад. Я всё-таки не выдерживаю, да естественное движение пассажира - где там пальтишко моё (лефортовское, чехословацкой братской выделки), надеть его, что ли? Сразу перегородили, и даже властно: "Сидите!" Плохо дело. Сижу. Трое-четверо бегают, суетятся, остальные сидят вокруг меня, как тигры. Сижу беспечно: и что, правда, в этом пальто париться? И вдруг от пилотского тамбура сюда в салон команда - громко, резко:
- Одевайте его! Выводите!
Всё по худому сбывается, только о зэке так можно крикнуть. Ладно, повторяю про себя немецкие фразы. Впрочем, пальто своими руками надел. Шапку. Всё-таки не в тюк. Вдруг на пороге тамбура один из восьми налетает на меня лицо к лицу, грудь к груди - и от живота к животу передает мне пять бумажек - пятьсот немецких марок.
Во-как?? Поскольку я зэк - отчего не взять? ведь беру же от них пайку, щи... Но всё-таки джентльменничаю:
- Позвольте... А кому я буду должен?
(Мало они нашей кровушки попили. С 1918-го года заработали когда-нибудь один русский рубль своими руками?)
- Никому, никому...
И - исчез с дороги, я даже лица его не отличил, не заметил.
И вообще - дорога мне свободна. Стоят гебисты по сторонам, пилот вылез. Голос:
- Идите.
Иду. Спускаюсь. С боков - нету двоих коробочкою, не жмут. Шагнул перекладины три-четыре - всё-таки оглянулся, недоумеваю. Не идут! Так и осталась нечистая сила - вся в самолёте.
И - никто не идёт, я ж на два салона - пассажир единственный.
Тогда - под ноги, не споткнуться бы. Да и вперёд глянул немножко. Широким кольцом, очевидно за запретною чертой, стоят сотни две людей, аплодируют, фотографируют или крутят ручку. Ждали? знают? Вот этой самой простой вещи - встречи - я и не ожидал. (Я совсем забыл, что нельзя привезти человека в страну, не спрося эту страну. По коммунистическим-то нравам спрашивать не надо никого, как в Праге приземлялись под 21-е августа.)
А внизу трапа - очень симпатичный, улыбаясь, и неплохо по-русски:
- Петер Дингенс, представитель министерства иностранных дел Федеративной Республики.
И подходит женщина, подносит мне цветок.
Пять минут шестого по-московски. Ровно сутки назад, толкаясь, вломились в квартиру, и не давали мне собраться... Для одних суток многовато, конечно.
Но это уже вторые начались - на полицейской машине вывозят меня с аэродрома запасным выездом, спутник предлагает ехать к Бёллю, и мы гоним по шоссе, уже разговаривая о жизни этой: уж она началась.
Мы гоним 120 км в час, но того быстрей перегоняет нас другая полицейская машина, велит сворачивать в сторону. Выскакивает рыжий молодой человек, подносит мне огромный букет, с объяснением:
- От министра внутренних дел земли Рейн-Пфальц. Министр выражает мнение, что это - первый букет, который вы получаете от министра внутренних дел!
Да уж! Да уж, конечно! От наших - наручники разве. Даже с семьёй своей жить было мне отказано...
((Иностранным корреспондентам в Москве объявили указ о лишении гражданства. "Семья может соединиться с ним, как только пожелает." - "Не поверю, пока не услышу его голоса." Теперь из ФРГ: подробности встречи на аэродроме. Такого не придумаешь, не актёр же прилетел? Звонит корреспондент "Нью-Йорк Таймс": он только что звонил Бёллю и разговаривал с Солженицыным... Наконец - и сам звонит. В кабинет, где два рабочих стола и ещё вчера в напряжённой тишине дорабатывали, потом врывались гебисты, потом сжигалось столько - теперь столпилось 40 человек - друзья, знакомые, посмотреть разговор.
...Предъявили измену... одели во всё гебешное... полковник Комаров... Тут слух был (пустили да впопыхах, не успели разработать), что добровольно выбрал изгнание вместо тюрьмы. "Ты никакого обещанья не подписал?" "Да что ты, и не думал." Ну, сейчас он им врежет! Сейчас он там им врежет!!..))
Вечером, в маленькой деревушке Бёлля мы пробирались меж двух рядов корреспондентских автомобилей, уже уставленных вдоль узких улочек. Под фотовспышками вскочили в дом, до ночи и потом с утра слышали гомон корреспондентов под домом. Милый Генрих развалил свою работу, бедняга, распахнул мне гостеприимство. Утром, как объяснили мне, неизбежно выйти, стать добычей фотографов - и что-то сказать.
Сказать? Всю жизнь я мучился невозможностью громко говорить правду. Вся жизнь моя состояла в прорезании к этой открытой публичной правде. И вот, наконец, я стал свободен как никогда, без топора над головою, и десятки микрофонов крупнейших всемирных агентств были протянуты к моему рту - говори! и даже неестественно не говорить! сейчас можно сделать самые важные заявления - и их разнесут, разнесут, разнесут - ...А внутри меня что-то пресеклось. От быстроты пересадки, не успел даже в себе разобраться, не то что подготовиться говорить? И это. Но больше - вдруг показалось малодостойно: браниться из безопасности, там говорить, где и все говорят, где дозволено. И вышло из меня само:
- Я - достаточно говорил, пока был в Советском Союзе. А теперь помолчу.
И сейчас, отдаля, думаю: это - правильно вышло, чувство - не обмануло. (И когда потом семья уже приехала в Цюрих, и опять рвались корреспонденты, полагая, что уж теперь-то, совсем ничего не боясь, я сказану, - опять ничего не состраивалось, нечего было объявить.)
Помолчу - я имел в виду помолчать перед микрофонами, а своё состояние в Европе я уже с первых часов, с первых минут понял как деятельность, нестеснённую наконец: 27 лет писал я в стол, сколько ни печатай издали - не сделаешь, как надо. Только теперь я могу живо и бережно убрать свой урожай. Для меня было главное: из лефортовской смерти выпустили печатать книги.
А у нас там в России, моё заявление могло быть истолковано и загадочно: да как же это - помолчу? за столько стиснутых глоток - как же можно молчать? Для них, там, главное было - насилие, надо мной совершённое, над ними совершаемое, а я - молчу? Им слышалось это в громыхании лермонтовского "На смерть поэта", лучше всего выраженном у Регельсона [38]. Им так казалось (аффект минуты): лучше в советском лагере, чем доживать за границей.
Так и среди близких людей разность жизненной встряски даже за сутки может родить разнопонимание.
((Одели во всё гебешное!"... мерзко! И чтобы ссыльные прирождённые вещи лежали у них? - грязь прилипает. Как будто ещё держат тело. Забрать. Но как попасть в Лефортово? Оно заперто. Телефон? Таких телефонов не бывает в книжке. Телефоны следователей? - Кое-кто знает своих мучителей. Но следователь даёт следующий телефон, который уже не ответит. Прокуратура? "У нас нет телефона Лефортовской тюрьмы." - "Но вы отвезли туда Солженицына." - "Ничего не знаем." Вспомнили: четверг в Лефортово - день передач. И поехала прямо. Дубасить в закрытое окошко: "Позовите полковника Комарова!" В стене - гремят, гремят замки и, сопровождённый двумя адъютантами (они выскакивают и строятся с двух сторон), висломясый, седой, с важностью: