Александр Солженицын - Бодался телёнок с дубом
Куда же? Сомненья у меня нет: в правительство, в это самое их политбюро, о котором так Маяковский мечтал. Вот когда, наконец, первый и последний раз - мы поговорим! Пожидал я такого момента порой - что просветятся, заинтересуются поговорить, ну неужели ж им не интересно? И когда "Письмо вождям" писал - это взамен такого разговора и не без расчёта на следующий: не хочется совсем покинуть надежду: что если отцы их были простые русские люди, многие - мужики, то не могут же детки ну совсем, совсем, совсем быть откидышами? ничего, кроме рвачества, только - себе, а страна - пропади? Надежду убедить - нельзя совсем потерять, это уже - не людское. Неужели же они последнего человеческого лишены?
Разговор - серьёзный, может быть главный разговор жизни. Плана составлять не надо, он давно в душе и в голове, аргументы - найдутся сами, свободен буду - предельно, как подчинённые с ними не разговаривают. Галстука? - не надену, возьмите назад.
Одет. Суетня: выводить? Побежали, не возвращаются. Машины ждут, на Старую Площадь? Не идут. Не идут. Вернулся подполковник. Опять с извинением:
- Немножко подождать придётся..., - не выговаривает ужасного, неприличного слова "в камере", но по жестам, по маршруту вижу: возвращаемся в камеру.
Всё те же переходы, начинаю подробно запоминать. Нет, пожалуй не цирк, а - корабль на ремонте, паруса плашмя.
Валютчики мои аж откинули лбы: рубашка белая на всю камеру сверкает. И присел бы на одеяло, да труд подполковника жалко, похожу уж.
Хожу - и мысленно разговариваю с политбюро. Вот так мне ощущается, что за два-три часа я в чём-то их сдвину, продрогнут, фанатиков ленинского политбюро, баранов сталинского - пронять было невозможно. Но этих - смешно? - мне кажется, можно. Ведь Хрущ - уже что-то понимал.
((Да не постираешь долго, набегают вопросы, а голова помрачённая. Что делать с Завещанием-программой? А - с "Жить не по лжи"? Оно заложено на несколько стартов, должно быть пущено, когда с автором случится: смерть, арест, ссылка. Но - что случилось сейчас? Ещё в колебании? ещё клонится? Ещё есть ли арест? А может, уже и не жив? Э-э, если уж пришли, так решились. Только атаковать! Пускать! И метить вчерашнею датой. (Пошло через несколько часов.) Тут звонит и из Цюриха адвокат Хееб: "Чем может быть полезен мадам Солженицыной?". Сперва - даже смешно, хотя трогательно: чем же он может быть полезен?! Вдруг просверкнуло: да конечно же! Торжественно в телефон: "Прошу доктора Хееба немедленно приступить к публикации всех до сих пор хранимых произведений Солженицына!" - пусть слушает ГБ!.. А телефон - звонит, звонит, как будто в чужой квартире: в звонках этих ничего не может содержаться. Звонят из разных столиц, ни у них узнать, ни самой сказать.))
За мной. Выводят. С Богом! Пошёл быстро, ночным молчаливым цирком, идти далеко. Ничего подобного - опять ближайший боковой заворот, мимо врачебного кабинета, полковник Комаров, ещё один полковник, - и в тот же кабинет, где вчера мне предъявили измену родине, - только светлый-светлый сейчас от пасмурного дня, и за вчерашним столом - вчерашний же... Маляров, да, всего-навсего Маляров. Чего ж меня наряжали? И для меня - тот же стул посередь комнаты. И высшие офицеры рассаживаются позади, если кинусь на Малярова.
И с той же остротой, как вчера, и с той же взвинченной значительностью читаемого, отчетливо выделяя все слова:
- Указ президиума верховного...
И с этих трёх слов - мне совершенно уже ясно всё, в остальные вслушиваюсь слегка, просто для контроля.
Эк они мне за 18 часов как меняют нагрузки - то на сжатие, то на растяжку. Но с радостью замечаю, что я не деформируюсь - и не сжался вчера, и не растянулся сейчас.
Значит, говорить со мной не захотели, сами всё знают. Сами знаете, но отчего же ваши ракеты, ваша мотопехота, и ваши гебистские подрывники и шантажисты, - почему все в отступлении, ведь - в отступлении, так? Бодался телёнок с дубом - кажется, бесплодная затея. Дуб не упал - но как будто отогнулся? но как будто малость подался? А у телёнка - лоб цел, и даже рожки, ну - отлетел, отлетит куда-то.
Но секунды текут - надо быстро соображать.
- Я могу - только с семьёй. Я должен вернуться в семью.
Маляров - в черном торжественном костюме, сорочка белее моей, встал, стоит как актёр на просторе комнаты, с приподнятой головой:
- Ваша семья последует за вами.
- Мы должны ехать вместе.
- Это невозможно.
Вот как. Какая неожиданная форма высылки. А вдуматься - у них и другого пути нет, только такой: меня быстро-быстро убрать.
- Но где гарантия?
- Но кто же будет вас разлучать?
Вообще-то, визгу не оберётесь, верно.
- Тогда я должен..., - секунду не сообразишь, обязательно что-нибудь упустишь, с ними так всегда..., - я должен заявление написать.
Зачем заявление - до сих пор не понимаю, как будто заявление что-то весит, если они решатся иначе. А просто - время выиграть, старая арестантская уцепчивость. Подумал Маляров:
- В ОВИР? Пишите.
- Ни в какой ОВИР. Указ Подгорного. Ему.
Подумал. К столу меня, сбоку. Бумагу.
Пишу, пишу. Перечень семьи, года рождений. Зачем пишу - не знаю. (Ошибка: они боятся - я стекла буду бить, а я заявление мирно пишу.) Что б ещё придумать?
- Самолётом - я не могу.
- Почему?
- Здоровье не позволяет.
Неподвижно-торжественен (да ведь операция почти боевая, может и орден получить). То ли кивнул. В общем, подумает.
Некогда мне проанализировать, что поездом они никак не могут рискнуть - а вдруг по дороге демонстрации, разные события?
И - в камеру назад. Я - руки нарочно сзади держу, крепче так. Вошёл свет погашен, разгар дня, от полудня до часу дают отдохнуть электричеству. Боже, какая темень, затхлость, гибельность. И будто ступни мои всё легче, всё легче касаются пола, я взмываю - и уплываю из этого гроба. Сегодня к утру я примирился, что жить осталось 2 месяца и то под следствием, с карцерами. И вдруг, оказывается, я ничем не болен, я ни в чём не виновен, ни хирургического стола, ни плахи, я могу продолжать жизнь!
Второго парня опять нет, а мой сочувствующий пялится на меня, ждёт рассказа. Но сказать ему - мне совестно. Из бутырских камер провожали меня на свободу (по ошибке), тогда я ликовал, выкрикивал приветы, а сейчас почему-то совестно. Да теперь ещё чудо какое: в камере - ежедневная газета, фамилию мою знает, завтра сам прочтёт Указ. Всплеснётся пуще сегодняшнего: ай да-да, вот так наказали!
Отваливается кормушка. Обед. Подходим брать. Щи и овсяная каша. Но в мои руки попадают миски не простые, я не сразу понял. Парень уносит к себе на кровать, я сажусь на единственное место за столик. Беру первую ложку щей - что это? Соли - вообще тут не бывало, как я и люблю, и как не могли по тюрьме готовить. Значит - по моему заказу, бессолевая! И я с наслаждением до конца выбираю, выхлёбываю тюремные, но они же и простые русские тощие щи, не баланду какую-нибудь. А потом и кашу овсянку, ничем не заправленную, но порция -пятерная, с Лубянкой сравнивая, да и круче насколько! У меня в "Декабристах без декабря" украденный из Европы наш парень на берлинском аэродроме по солдатской каше узнаёт возвращённую горькую родину. Так и я теперь прощаюсь с Россией но каше, по вот этой лефортовской каше, последней русской еде.
Доесть не дали, гром замка, выходить. Ну, хоть щи долопал. А хлеба-то я навалил на полку - кто теперь его одолеет? Сунул кус в карман пиджака, до этих Европ ещё пожрать понадобится. Парню пожал, пожелал - пошёл. Не успел я подробно всех лефортовских переходов запомнить. Только в месте каком-то всё предупреждали меня головой не стукнуться.
В приёмном боксе вернули мне часы, крест, расписаться. Подполковник побеспокоился - что это мой карман оттопырен. Я показал хлеб. Поколебался, ну - ничего.
Опять ждать. И провести время со мной зашёл хитроватый начальник лефортовской тюрьмы. Уже не давя своей наблещённостью, а даже как-то задумчиво, как тянет его на меня. Как на всё таинственное, необъяснимое, не подчиненное законам жизни, метеорит пролётный. Даже как будто и улыбается мне приятно. Головой избочась, разглядывает:
- Вы какое артиллерийское училище кончали?
- Третье Ленинградское.
- А я - Второе. И ровесник ваш.
Смешно и мне. В одно и то же время бегали голодными курсантами, мечтали о скрещенных пушечках в петлицах. Только сейчас у него на погонах эмведистский знак.
- Да... Воевали на одной стороне, а теперь вы - по другую сторону баррикад.
Эх, язычёк ленинско-троцкий, так и присохло на три поколения, весь мир у них в баррикадах, куста калины не увидят. Баррикады-баррикадами, но с вашей стороны что-то много мягкой мебели натащено. А с нашей - "руки назад!"
Выходим. Опять - кольцо во дворе, опять на заднее сиденье меж двоих, тесно. И - штурман вчерашний, что из дому вёз, та же шапка, воротник, да что-то лицо слишком знакомо? Ба, растяпа я! это ж мой врач! - вчерашний, сегодняшний на рассвете. Вот неприглядчивость, я бы больше понял: от самой двери дома врач был неотлучно при мне, с чемоданчиком, в одном шаге, берегли.