Артём Веселый - Россия, кровью умытая (сборник)
Мужики держались кучками и ругались степенно, бабы возбужденно кричали о том, что жрать нечего, а старухи, размахивая клюками, уже подступали к шагавшему по паперти солдату.
– Матушка…
– Заступница…
– Заперли тебя ироды, запечатали печатью проклятой.
– Погибель наша…
– Неспроста, тетки, ночью собаки выли, – подсказал чей-то насмешливый голос. – Не зря вчера тучи встречь ветру шли, миру конец.
– Православные, что с нами будет?
– Не выдадим, матушка, утрем твои слезыньки пречистые…
К стражу, деревенскому парню, тянулись сведенные высохшие руки… Тот пятился и, спиной загораживая печать, тоскливо поглядывал в сторону города на дорогу и бормотал:
– Не наваливайся, старухи, не тревожь казенну печать… Приедет комиссар, комиссар отопрет, тогда и молитесь сколько влезет… Не наваливайтесь, Христа ради, мое дело подневольное…
– Заперли, нечестивцы, плачет-рыдает мати казанская…
– Плачет непорочная…
– Плачет…
И точно, все как будто услыхали приглушенные вздохи и всхлипывания… У стража полезли глаза на лоб, кто-то сорвал с него шапку, костлявые руки схватили его за русы кудри и пригнули долу, где под дверью зияла щель.
– Слушай, окаянный, слушай, пес…
Помучневший от страха парень послушал и, вскочив, заорал:
– Плачет…
Вой занялся сразу и, как огонь посуху, хватил из края в край по всей площади:
– Плачет заступница…
– Погубители веры Христовой…
– За мной, мироносицы! – басом скомандовала бабка Яжея и, взмахнув клюкой, ринулась на паперть.
Сорвали печать, но в церковь замок не пускал, – как ржавая серьга, висел на двери пудовый замок. Кто подзуживал в набат ударить, а кто призывал идти в город на выручку попа. Покричали-покричали и бурно потекли по дороге в город, запрудили все улицы и переулки, упиравшиеся в занятый чекой особняк.
Попа пришлось выпустить. Отощавший и переболевший всеми смертными страхами, он умывался слезами радости, торопливо жал руки и без разбору, ровно в светлое Христово воскресенье, со всеми целовался. Толпа, рыча, расходилась, дело кончилось несколькими выбитыми окнами. Павел долго толкался среди слобожан, глядел, слушал, потом вышел в тихий переулок, где его чуть не сшибла лошадь.
– Гэ-эп!
Обдав горячим лошадиным храпом и ветром, в зеленых исполкомовских санках промчался Капустин, но, увидя Павла, круто осадил ёкавшего селезенкой игреневого жеребчика и крикнул:
– Гребенщиков, я к тебе!
– Поедем.
– Садись, – отстегнул Капустин полость и подвинулся. – С утра тебя ищу. Где пропадал?
Поехали шагом.
Павел начал было рассказывать про слободку. Капустин перебил его:
– А про депо слыхал?
– Нет. А что?
– Забастовка, – сказал Капустин, полуобернув к нему захватанное ветром кирпичного цвета лицо. – Чуешь, чем это для нас пахнет?
– Ты оттуда?
– Да.
– Что там стряслось?
– Дело простое. Пайка второй месяц не выдаем, опять же и хлеба они по утрам получали по фунту, а теперь и хлеба неделю не видят. Нынче утром при раздаче работы хлеба просили, хлеба нет… Секретарь ячейки вызвал меня, а я… я не свят дух. Первым бросил работу текущий ремонт, сняли средний, сейчас все цеха стоят. Не двинулись бы текстилей снимать, кожевников…
– Митингуют?
– О-о, поливают почем зря, мне и говорить не дали, думал, побьют… Там такое творится – дым столбом.
– Забастовку надо немедленно и во что бы то ни стало сорвать, – сказал Павел. – Ты, Иван Павлович, забеги, потряси Лосева, должен он, стерва, хлеба выдать, а я поеду туда… Идет?
– Идет, – согласился Капустин, выпрыгивая из санок. – Крой, Пашка, как-нибудь надо выкарабкиваться.
– А что слышно из волостей?
– В Хомутове бунтуют дезертиры, подробностей пока не знаю… Послан туда наш отряд – день-два – и, думаю, все будет спокойно… Писал мне Ванякин, там какая-то волынка…
Павел уже не слушал и, урезав жеребчика кнутом, ускакал.
…Кабинет продкомиссара был оклеен картами, диаграммами и схемами; подоконники заставлены стеклянными трубочками с образцами хлебных злаков. Из-за вороха наваленных на стол бумаг торчала расчесанная на косой пробор голова продкомиссара Лосева. Из прозеленевшего солдатского котелка оловянной ложкой он черпал полбенную кашу и с чувством собственного достоинства разъяснял:
– К сожалению, уважаемый Иван Павлович, ничего не могу поделать… Нет плановых нарядов от губпродкома, специальных фондов не имею, в циркулярном письме наркомпрода от второго сего февраля прямо говорится…
Капустин хмуро поглядывал на него, жестким ногтем царапал лаковую крышку стола и, не слушая, доказывал, что не годится ждать каких-то плановых нарядов и жалеть двадцать мешков муки, когда забастовка грозит убить город, оторвав его от всех, и больших и малых, центров.
– К сожалению, я вынужден придерживаться инструкций высших инстанций, перед которыми и отвечаю за свои действия… Пайки основные и добавочные выдаются исключительно по плановым нарядам… Из фонда наркомпрода не могу выдать ни золотника.
Капустин вскочил и бросил кулак на стол:
– Тогда я тебе приказываю выдать!
– Прошу покорно не орать… – поперхнулся непрожеванной кашей и оставил котелок. – Мне надоели ваши генеральские замашки… Не испугался… Я совершенно самостоятелен в своих действиях… Я работаю по директивам центра. Я… – сорвался на визг, – прошу оставить меня в покое! Убирайтесь ко всем чертям! Вон отсюда! Вон!..
Капустин ухватил юного продкомиссара за жабры и поволок его на телеграф к прямому проводу.
…В сборочном, когда вошел Павел, митинг уже кончался. Ярусы калеченого железа, рамы на скатах и паровозы были густо обвешаны людями. Малый свет еле прорывался сквозь закопченную стеклянную крышу, в полумраке смутно плавились масляные пятна лиц.
Председатель митинга, инструментальщик Дерюгин, с тендера выкрикивал резолюцию. Его, казалось, никто не слушал, каждый орал свое, но за резолюцию голосовали все до одного: забастовку было решено продолжать.
Павел взобрался на тендер и плечом отодвинул председателя:
– Товарищи…
Он частенько хаживал к железнодорожникам в клуб на собрания и спектакли, его все знали, многие как будто и уважали: случалось, с ним советовались, но сейчас сразу опрокинули бурей свистков и рева:
– Долой!
– Проухали революцию!
– Вишь, моду взяли?..
– До хорошего дожили…
– Ни штанов, ни рубах!
– Коммуна… Любо дуракам.
– Два месяца бородку притачивают.
– Доло-о-ой…
Гул голосов метался под стеклянной крышей.
Павел дрожал от возбуждения и, выкинув руку вперед, стал ждать, пока утихнет, чтобы начать говорить, но гул рос горбом, кто-то из озорства начал колотить болтом в буферную тарелку, кто-то в паровозной будке дал продолжительный свисток, и Дерюгин махнул масленой кепкой:
– Расходи-и-ись…
Хлынули к выходу.
В дверях, на свету, Павел увидал кое-кого из знакомых. К нему протискивался рессорщик, старик Бабаев, поздоровался за руку и, немного гундося, насмешливо спросил:
– Не пляшет?
– Ни хрена.
– Знамо, говорить нечего, так и «да» хорошо.
– Давайте, – сказал Павел, повернув к старику налитое сердитой кровью лицо, – давайте побросаем работу, разбредемся по лесам соловьев слушать или пойдем на речку и станем из проруби рыбу хвостами ловить, как волк ловил…
– Нам вашей рыбы не надо, – зло засмеялся Бабаев. – Где уж нам рыбу есть, когда ухой давимся.
– Нашей не надо? А где же ваша ?
– Наша уплыла… Вам лучше знать, в чей карман она умырнула… Два месяца по губам мажете, а чтоб рабочего человека голодом морить, такого декрета читать не доводилось… Умирать мы не согласны…
– Чепуху городишь, Бабай…
Сцепились спорить, потом ругаться. Увлекая за собой заинтересованных слушателей, они прошли в кузнечный цех.
Гребенщиков, когда работал на заводе, больше всего любил кузницу. В кузнице всегда полыхал огонь, мелькали кувалды, гремело и лязгало железо, осыпая зерна искр. И работа кузнечная – развеселая работа. Хоть и трещат от нее кости, зато думать много не надо, а молодость думать не любит, знай вразмашку бей и бей, чтоб чертям тошно стало.
За стариком он прошел в дальний угол и огляделся: со стен и потолка в сетке паутины хлопьями свисала холодная копоть, остывшие черные горна были похожи на гробы. Лишь в одной рессорной печке под грудой пепла дышал огонь; у печки кузнецы грелись, курили, батыжничали и пекли картошку.
Бабаев достал из-под верстака покрытую ломтем хлеба консервную банку с супом.
– Гляди, чего дают: вода с водой. Откуда тут силе взяться? – выплеснул суп Павлу под ноги. – Поди, слыхал побасёнку, как цыган уговаривал лошадь шибко бегать да мало есть? Совсем было коняга от корму отвыкла, да, на беду, сдохла… Так ведь то цыган, в нем и совесть цыганская, а ты вот тоже рот разеваешь и на шею нам, дуракам, навертываешь: «Разруха, транспорт, недостатки механизма», а того знать не хочешь, может, у меня в брюхе разруха-раздируха? Ноги, батенька мой, не ходят… С чего тут силе быть?.. Это разве хлеб?.. Опилки с пылью.