Андрей Белый - Петербург
Быть страусом.
Но в пуховой, в теплой постели задрожать, прерывисто задышать - от сердечных толчков; тосковать, бояться, подслушивать: как там... бацнет, как... грохнет там - из-за стаи каменных стен; ожидать, как бацнет, как грохнет, разорвав тишину, разорвавши постель, стол и стену; разорвав, может быть... - разорвав, может быть...
Тосковать, бояться, подслушивать... И услышать знакомое шлепанье туфель к... ни с чем не сравнимому месту.
От французского легкого чтения перекинуться - просто к хлопковой вате, чтоб ватой заткнуть себе уши: уйти с головой под подушку. Окончательно убедиться: более не поможет ничто! Разом сбросивши с себя одеяло, выставить покрытую испариной голову - и в бездне испуга вырыть новую бездну.
Ждать и ждать.
Вот всего осталось каких-нибудь полчаса; вот уже зеленоватое просветление рассвета; комната синеет, сереет; умаляется пламя свечи; и всего пятнадцать минут; тут тушится свечка; вечности протекают медлительно, не минуты, а именно - вечности; после чиркает спичка: протекло пять минут... Успокоить себя, что все это будет не скоро, через десять медлительных оборотов времен, и потрясающе обмануться, потому что
- не повторяемый, никогда еще не услышанный, притягательный звук, все-таки...
- грянет!!..
Тогда:
наскоро вставив голые ноги в кальсоны (нет, какие кальсоны: лучше так себе, без кальсон!) - или даже в исподней сорочке, с перекошенным, совершенно белым лицом
- да, да, да!
- выпрыгнуть из разогретой постели и протопать босыми ногами в полное тайны пространство: в чернеющий коридор; мчаться и мчаться - стрелою: к неповторному
звуку, натыкаясь на слуг и грудью вбирая особенный запах: смесь дыма, гари и газа с... еще кое-чем, что ужасней и гари, и газа, и дыма.
Впрочем, запаха, вероятно, не будет.
Вбежать в полную дыма и очень холодную комнату; задыхаясь от громкого кашля, выскочить оттуда обратно, чтобы скоро просунуться снова в черную, стенную пробоину, образовавшуюся после звука (в руке плясать будет кое-как засвеченный канделябр).
Там: за пробоиной...
в месте разгромленной спальни, красно-рыжее пламя осветит.. Сущую осветит безделицу: отовсюду клубами рвущийся дым.
И еще осветится... - нет!.. Набросить на эту картину завесу - из дыма, из дыма!.. Более ничего: дым и дым!
Все же...
Под эту завесу хотя на мгновенье просунуться, и - ай, ай! Совершенно красная половина стены: течет эта красность; стены мокрые, стало быть; и, стало быть, - липкие, липкие... Все это будет - первое впечатленье от комнаты; и, наверно, последнее. Вперемежку, меж двух впечатлений запечатлеется: штукатурка, щепы разбитых паркетов и драные лоскуты пропаленных ковров; лоскуты эти - тлеют. Нет, лучше не надо, но... берцовая кость?
Почему именно она одна уцелела, не прочие части?
Все то будет мгновенно; за спиною ж - мгновенны: идиотский гул голосов, ног неровные топоты в глубине коридора, плач отчаянный представьте себе! - судомойки; и - треск телефона (это верно трезвонят в полицию)...
Уронить канделябр... Сев на корточки, у пробоины дергаться от в пробоину прущего октябрёвского ветра (разлетелись при звуке все оконные стекла); и - дергаться, обдергивать на себе ночную сорочку, пока тебя сердобольный лакей
- может быть, камердинер, тот самый, на которого очень скоро потом всего будет легче свалить (на него, само собой, падут тени)
- пока сердобольный лакей не потащит насильно в соседнюю комнату и не станет вливать в рот насильно холодную воду...
Но, вставая с полу, увидеть: - у себя под ногами ту же все темно-красную липкость, которая сюда шлепнула после громкого звука; она шлепнула из пробоины с лоскутом отодранной кожи... (с какого же места?). Поднять взор - и над собою увидеть, как к стене прилипло...
Брр!... Тут лишиться вдруг чувств.
Разыграть комедию до конца.
Через сутки всего перед наглухо заколоченным гробом (ибо нечего хоронить) - отчеканивать перед гробом акафист,4 наклоняясь над свечкой в мундире с обтянутой талией.
Через два всего дня свежевыбритый, мраморный, богоподобный свой лик уткнувши в меха ни-колаевки, проследовать к катафалку, на улицу, с видом невинного ангела; и сжимать в белолайко-вых пальцах фуражку, следуя скорбно до кладбища в сопровождении всей сановной той свиты... за цветочною грудой (за гробом). На своих дрожащих руках груду эту протащат по лестнице зла-тогрудые, белоштанные старички - при шпагах, при лентах.
Будут груду влачить восемь лысеньких старичков.
И - да, да!
Дать следствию показания, но такие, которые... на кого бы то ни было (разумеется, не намеренно)... будет все же брошена тень; и должна быть тень брошена - тень на кого бы то ни было; если нет, - тень падет на него... Как же иначе?
Тень будет брошена.
Дурачок, простачок
Коленька танцует:
Он надел колпачок
На коне гарцует.
И ему стало ясно: самый тот миг, когда Николай Аполлонович героически обрекал себя быть исполнителем казни - казни во имя идеи (так думал он), этот миг, а не что иное, явился создателем вот такого вот плана, а не серый проспект, по которому он все утро метался; действие во имя идеи соединилось, как ни был взволнован он, с диавольским хладнокровным притворством и, может быть, с оговорами: оговорами неповиннейших лиц (всего удобнее камердинера: к нему ведь таскался племянник, воспитанник ремесленной школы, и, как кажется, беспартийный, но... все-таки...).
На хладнокровие расчет все же был. К отцеубийству присоединялась тут ложь, присоединялась и трусость; но, что главное, - подлость.
Благороден, строен, бледен,
Волоса, как лен,
Мыслью щедр и чувством беден
Н. А. А... Кто ж он?
Он - подлец...
Все, протекшее за эти два дня, было фактами, где факт был чудовище; груда фактов, то есть стая чудовищ; фактов не было до этих двух дней; и не гнались чудовища. Николай Аполлонович спал, читал, ел; даже, он вожделел: к Софье Петровне; словом: все текло в рамках.
Но, и - но!..
Он и ел, не как все, и любил, не как все; не как все, испытывал вожделение: сны бывали тяжелые и тупые; а пища казалась безвкусной, самое вожделение после моста приняло пренелепый оттенок - издевательства при помощи домино; и опять-таки: отца - ненавидел. Что-то было такое, что тянулось за ним, что бросало особенный свет на отправление всех его функций (отчего он все вздрагивал, отчего руки болтались, как плети? И улыбка стала - лягушечьей); это что-то не было фактом, но факт оставался; факт этот - в что-то.
В чем что-то?
В обещании партии? Обещания своего назад он не брал; и хотя он не думал, но... другие тут думали, вероятно (мы знаем, что думал Липпанченко); и ведь вот, он по-странному ел и по-странному спал, вожделел, ненавидел по-странному тоже... Так же странной казалась его небольшая фигурка - на улице; с бьющимся в ветре крылом николаевки, и будто сутулая...
Итак, в обещании, возникшем у моста - там, там: в сквозняке приневского ветра, когда за плечами увидел он котелок, трость, усы (петербургские обитатели отличаются - гм-гм - свойствами!..)
И опять-таки самое стояние у моста есть только следствие того, что на мост погнало; а гнало его вожделение; самые страстные чувства переживались им как-то не так, воспламенялся не так он, не по-хорошему, холодно.
Дело, стало быть, в холоде.
Холод запал еще с детства, когда его, Коленьку, называли не Коленькой, а - отцовским отродьем! Ему стало стыдно. После смысл слова "отродье" ему открылся вполне (чрез наблюдение над позорными замашками из жизни домашних животных), и, помнится, - Коленька плакал; свой позор порождения перенес он и на виновника своего позора: на отца.
Он, бывало, часами простаивал перед зеркалом, наблюдая, как растут его уши: они вырастали.
Тогда-то вот Коленька понял, что все, чтб ни есть на свете живого, "отродье", что людей-то и нет, потому что они - "порождения"; сам Аполлон Аполлонович, оказался и он "порождением"; то есть неприятною суммою из крови, кожи и мяса - неприятною, потому что кожа - потеет, мясо - портится на тепле; от крови же разит запахом не первомайских фиалочек.
Так его душевная теплота отождествлялась с необозримыми льдами, с Антарктикой, что ли; он же - Пирри, Нансен, Амундсен6 - круговращался там в льдах; или его теплота становилась кровавою слякотью (человек, как известно, есть слякоть, зашитая в кожу).
Души-то, стало быть, не было.
Он свою, родную плоть - ненавидел; а к чужой - вожделел. Так из самого раннего детства он в себе вынашивал личинки чудовищ: а когда созрели они, то
повылезли в двадцать четыре часа и обстали - фактами ужасного содержания. Николай Аполлонович был заживо съеден; перелился в чудовищ. Словом, сам стал чудовищами.
- "Лягушонок!"
- "Урод!"
- "Красный шут!"
Вот именно: при нем кровью шутили, называли "отродьем"; и над собственной кровью зашутил - "шут"; "шут" не был маскою, маской был "Николай Аполлонович"...
Преждевременно разложилась в нем кровь.