Константин Паустовский - Стальное колечко (сборник)
К тому времени отец неожиданно бросил службу на Брянском заводе и уехал из Бежицы в Городище, в дедовскую усадьбу. Он больше не мог мне помогать. А маме я соврал. Я написал ей, что зарабатываю пятьдесят рублей в месяц и мне присылать ничего не надо. Да и что она могла мне прислать!
Мадемуазель Мартен попрощалась со мной на углу Безаковской улицы. Повалил густой снег. Калильный фонарь жужжал над входом в аптекарский магазин.
Мадемуазель Мартен быстро пошла к Бибиковскому бульвару своей скользящей походкой, будто она бежала короткими шагами на роликах. Она наклонила голову и прикрыла ее муфтой от снега.
Я стоял и смотрел ей вслед. После шампанского я испытывал странное состояние. Голова то затуманивалась – и все казалось мне полным чудесного смысла, то туманная волна исчезала – и я с полной ясностью понимал, что ничего особенного в моей жизни не произошло. Завтра, так же как и сегодня, я буду идти по этим же изученным до последней вывески улицам мимо палисадников, извозчиков, афишных тумб и городовых к дому Казанских, подымусь по лестнице, облицованной желтым кафелем, позвоню у выкрашенных под дуб дверей, в ответ на звонок залает шпиц, и я войду все в ту же переднюю с зеркалом и вешалкой, и на ней все на том же самом крючке будет висеть застегнутая на все пуговицы генеральская шинель с красными отворотами.
Но когда набегала туманная волна, я думал о родстве одиноких людей, таких, как мадемуазель Мартен, Фицовский и я. Мне казалось, что мы должны сдружиться и оберегать друг друга, чтобы сообща преодолевать эту тугую жизнь.
Но откуда я взял, что мадемуазель Мартен одинокая? Я ее совсем не знал. Я слышал только, что она родом из города Гренобля, и видел, что у нее темные, немного хмурые глаза. Вот и все.
Я постоял на углу и пошел к Фицовскому. Его не было дома. Я достал в условленном месте ключ и отпер дверь.
В комнате было холодно. Я зажег лампу, растопил чугунную печурку, взял со стола книгу, лег на клеенчатый диван, укрылся шинелью и открыл книгу. Это были стихи.
Снова нахлынула туманная волна. «Медлительной чредой нисходит день осенний», – читал я. Между строчками стихов появился теплый свет. Он разрастался и согревал мне лицо. «Медлительно кружится желтый лист, и день прозрачно свеж, и воздух дивно чист – душа не избежит невидимого тленья».
Я отложил книгу. Я лежал и думал, что впереди меня ждет жизнь, полная очарований, то радостных, то печальных.
Жизнь была, как эта ночь с ее слабым светом сугробов, молчанием садов, заревом фонарей. Ночь скрывала в своей темноте тех милых людей, что когда-нибудь будут мне близки, тот тихий рассвет, что непременно забрезжит над этой землей. Ночь скрывала все тайны, все встречи, все радости будущего. Как хорошо!
Нет, мы, молодые, не были несчастны. Мы верили и любили. Мы не зарывали талант свой в землю. Наша душа, конечно, избежит «невидимого тленья». Нет и нет! Мы будем до самой смерти пробиваться к удивительным временам.
Так я думал, лежа на клеенчатом диване. Будь же прокляты все эти тошнотворные Казанские, весь этот злой и добропорядочный муравейник.
Когда я пришел от Фицовского к себе в Дикий переулок, пани Козловская подала мне телеграмму. В ней было сказано, что в усадьбе Городище, около Белой Церкви, умирает мой отец.
На следующее утро я уехал из Киева в Белую Церковь.
Смерть отца порвала первую нить, которая связывала меня с семьей. А потом начали рваться и все остальные нити.Корчма на Брагинке
Старый пароход, шлепая колесами, полз вверх по Днепру. Была поздняя ночь. Я не мог уснуть в душной каюте и вышел на палубу.
Из непроглядной темноты задувал ветер, наносил капли дождя. Старик в заплатанной свитке стоял около капитанского мостика. Тусклый фонарь освещал его щетинистое лицо.
– Капитан, – говорил старик, – невжли не можете сделать снисхождение престарелому человеку! Скиньте меня на берег. Отсюда до моего села версты не будет.
– Ты что, смеешься? – спросил капитан. – Своего носа не видать, а я буду притыкаться к берегу, бить из-за тебя пароход!
– Нету мне смысла смеяться, – ответил старик. – Вот туточки за горой и мое село. – Он показал в темноту. – Скиньте! Будьте ласковы!
– Терентий, – спросил капитан рулевого, делая вид, что не слушает старика, – ты что-нибудь видишь?
– Своего рукава не вижу, – мрачно проворчал рулевой. – Темнотюга проклятая! На слух веду.
– Покалечим пароход! – вздохнул капитан.
– Ничего с вашей чертопхайкой не сделается! – сердито пробормотал старик. – Тоже мне капитаны! Вам в Лоеве грушами торговать, а не пароходы водить по Днепру! Ну? Скинете или нет?
– Поговори у меня!
– И поговорю! – сварливо ответил старик. – Где это слыхано, чтобы завозить пассажиров до самых Теремцов!
– Да пойми ты, – жалобно закричал капитан, – что ни черта же не видно! Где я пристану? Ну где?
– Да ось тут, против яра! – Старик снова показал в кромешную темноту. – Ось тут! Давайте я стану коло лоцмана и буду ему указывать.
– Знаешь что? – сказал капитан. – Катись ты на кутью к чертовой бабушке!
– Ага! – воскликнул старик с торжеством. – Значит, отказываете? Так?
– Да! Отказываю!
– Значит, вам безынтересно, что я поспешаю на свадьбу до своей дочки? Вам это безынтересно. Вы старого человека угнетаете!
– Какое мне дело до твоей дочки!
– А до Андрея Гона вам есть дело? – вдруг тихо и грозно спросил старик. – С Андреем Гоном вы еще не здоровкались? Так будьте известны, что сам Андрей Гон гуляет на той свадьбе.
Капитан молчал.
– Смолкли? – злорадно спросил старик. – Чертопхайку вашу зовут «Надеждой». Так нема у вас никакой надежды воротиться в добром благополучии, если не скинете меня на берег. Гон мне удружит. Мы с ним свояки. Гон этого не оставит.
– А ты не грозись! – пробормотал капитан.
– Сидор Петрович, – прохрипел рулевой, – сами видите, до чего упорный дед. Давайте скинем его на берег. С Гоном нет смысла связываться.
– Ну, шут с тобой! – сказал капитан старику. – Становись с лоцманом, показывай. Только смотри не побей пароход.
– Господи! Да я Днепро знаю, как свою клуню! Пароход – это же вещь государственная!
Старик стал к штурвалу и начал командовать:
– На правую руку забирай! Круче! А то занесет в черторой. Так. Еще круче!
Ветки лозняка начали хлестать по бортам. Пароход ткнулся в дно и остановился. Внизу на крытой палубе зашумели разбуженные толчком пассажиры.
Матрос посветил с носа фонарем. Пароход стоял в затопленных зарослях. До берега было шагов тридцать. Черная вода бежала среди кустов.
– Ну вот, – сказал капитан старику, – вылезай. Приехали.
– Да куда же я слезу? – удивился старик. – Тут мне будет с головой. Я же могу утопиться!
– А мне что? Сам напросился. Ну! – крикнул капитан. – Вытряхивайся, а то прикажу матросам скинуть тебя в воду!
– Интересное дело! – пробормотал старик и пошел на нос парохода.
Он перекрестился, перелез через борт и прыгнул в воду. Вода была ему по плечи.
Чертыхаясь, старик начал шумно выбираться на берег. Пароход медленно сработал назад и вышел из зарослей.
– Ну как, живой? – крикнул капитан.
– Чего гавкаешь! – ответил с берега старик. – Все одно, не миновать тебе здоровкаться с Андреем Гоном.
Пароход отошел.
В то лето по Черниговской губернии и по всему Полесью бродили неуловимые разбойничьи шайки. Они налетали на фольварки, на поместья, грабили почту, нападали на поезда.
Самым смелым и быстрым из всех атаманов был Андрей Гон. Отряды драгун и стражников обкладывали его в лесах, загоняли в непроходимые полесские топи, но Андрей Гон всегда вырывался на волю, и зарева пожаров снова шли следом за ним в темные ночи.
Вокруг Андрея Гона уже плела свою сеть легенда. Говорили, что Андрей Гон – защитник бедняков, всех обездоленных и сирых, что нападает он только на помещиков, что сам он не то черниговский гимназист, не то сельский кузнец. Имя его стало символом народного мщения.
Я ехал на лето как раз в те места, где хозяйничал Андрей Гон, к дальним моим родственникам Севрюкам. У них в Полесье была небогатая маленькая усадьба Иолча. Поездку эту мне устроил Боря. Севрюков я совершенно не знал.
– Ты отдохнешь в Иолче, – сказал он. – Севрюки люди со странностями, но очень простые. Они будут рады.
Я согласился поехать в Иолчу, потому что другого выхода у меня не было. Я перешел в восьмой класс гимназии. Только что я сдал экзамены, и мне предстояло томительное лето в Киеве. Дядя Коля уехал с тетей Марусей в Кисловодск. Мама оставалась в Москве. А в Городище я не хотел ехать, потому что из писем дяди Илько догадывался, что у него начались нелады с тетушкой Дозей. Всякие семейные неурядицы меня пугали. Я не хотел больше быть их свидетелем и невольным участником.
На второй день к вечеру пароход подвалил к низкому полесскому берегу Днепра. Тучи комаров зудели в вышине. Багровое солнце опускалось в беловатый пар над рекой. Из зарослей тянуло холодом. Горел костер. Около костра стояли поджарые верховые лошади.