Песня первой любви - Евгений Анатольевич Попов
Ну это я опять, как везде говорится, забежал вперед. Что это меня все вперед тянет, когда нужно все по порядку.
Вот. Пришел я в кино в клуб «Дом металлурга», где я никого не знаю. Встал в фойе тихонько к стеночке и наблюдаю, как гуляют по залу парочками взволнованные девушки, чинные, медвежьего облика горняки со своими расфуфыренными супружницами и шныряет по фойе шпана в расклешенных брюках, шпана, поглядывающая (отметьте себе это) на мои позолоченные часы, сверкающие в полутьме фойе, как мое сердце, любящее Ромашу, мне эти часы подарившего.
Тут меня кто-то по плечу — хлоп. Улыбается. Смотрю — да это мой друг Валера, буровик, у которого я в Москве в общежитии полгода на полу без прописки «графом» жил. Давно мы с ним не виделись. Обнялись, расцеловались.
— Давай выпьем за встречу, — говорит Валерка.
— Давай, — говорю я, — то есть нет, — говорю я, — я, Валера, в отличие от прежних времен, сейчас почти не пью — разве что по праздникам или вот, как сейчас, за встречу.
И действительно, я там, на Кольском полуострове, совсем ничего спиртного не употреблял да и сейчас не пью, и вообще я сразу же после института гусарить бросил. Я так понимаю, что студенты всю жизнь пьют от бедности и от неправильного… э-э-э… образа жизни, что ли.
Не пил, в общем. Тем более что там, на Кольском. Там водка «Московская» — на самом деле петрозаводская и делается, по-моему, черт знает из чего. Фу, бр-р-р, бл-ю, ух, — как вспомню вкус ее, запах и оттенок.
Как вспомню, что вынул через секунду после нашей встречи мой друг Валера-буровик, работающий в заполярном городе X на руднике мастером буровзрывных работ из внутреннего кармана своего прекрасно сшитого палевого добротного демисезонного пальто зеленую бутылку с надписью «Московская» и с клеймом «Петрозаводск», так у меня сразу захватывает дух и мне хочется замены всех спиртных напитков на земле какой-либо благородной химией. Или хочется предупредить неопытных: «Граждане! Будьте благоразумны! Не пейте петрозаводскую водку!», или сказать: «Петрозаводские! Будьте тоже людьми! Делайте водку, как ее делали всегда порядочные люди!»
Да! Видите, какие я тогда испытал ощущения, если даже сейчас так разволновался.
А в общем-то все было просто. До начала сеанса оставалось двадцать минут. После слов Валеры «Давай выпьем за встречу» мы пошли в буфет, где тихо выпили за встречу пол-литра водки и шесть бутылок пива, тихо разговаривая о жизни: Валера сказал, что он получает двести пятьдесят шесть рублей, считая и десять процентов полярных надбавок, которые он заслужил себе за полгода. Я же сказал, что получаю сто тридцать рублей и ничего не боюсь, чему доказательством мои часы. От часов Валера пришел в восторг (отметьте себе это) и, захлопав в ладоши, сказал, что с аванса купит себе такие же, если будут к тому времени в магазине.
Потом мы плавно перешли в кинозал, и вот мы сидим уже в кинозале клуба «Дом металлурга» и смотрим кино, взявшись за руки крест-накрест.
— Убит певец Алекс Киш! — говорят с экрана.
— Киш — сын Солнца, — говорю я.
— Киш? Это ты врешь. Киш — это коэффициент использования шпура, — говорит Валера. — Киш — это просто. Буришь шпур. В шпур — динамит. Поджигаешь шнур. Пш-бум-бам. Хорé. Собирай руду, плавь с нее металл.
— Киш — сын Киша. Киш — Кыш.
Вот ведь пропадла! Неужели же она его убьет?
— Я в БВС работаю. Буровзрывная служба. Нам как спецодежду лайковые перчатки дают, шпуры заряжать.
А на экране все идет своим чередом. Ищут два следователя, один в клетчатой кепке, кто Киша-певца укокошил.
Думали сначала, что адвокат. Тот вроде все кругом на личной машине крутился, а потом думали на того дурака, что «Сольвейг» переделал, а Киш украл, а потом запутались — смотрят, что-то не то. Ничего им не понятно, а понятно, что тот, кто Киша укокошил, болел малярией. Ищут, значит, кто болеет малярией, а кто, спрашивается, может сейчас болеть малярией, когда она как болезнь почти канула в прошлое?
— А где ваши ребята, — спрашивает Валера, — где Мороз, где Длинный?
— Боб с Морозом в Красноярск распределились. Чуть коньки не отбросили. Там зима знаешь какая была — тридцать, сорок, пятьдесят. В пальтишках лазили на работу. Мороз плеврит схлопотал.
— А сейчас где, слиняли, что ли?
— Оба слиняли, Мороз в Москву, Длинный в Баку.
— А Якут что, где?
— Где Якут. Известное дело, где Якут, в Якутии. Письмо получил. Он — начальник партии. Он пока не надерется, с него толк есть.
— А Тришка?
— В ящике.
— В Казахстане ящик?
— А фиг его знает где.
— А этот, рыжий?
— Какой рыжий?
— Ну тот, что носки сушил.
— А, тот, тот — старший научный сотрудник.
А тут-то и оказалось, что следователь заметил у одной актерки какую-то баночку на старинном рояле. А другой следователь не заметил. Тогда они пришли к ней в квартиру, когда ее душил муж-адвокат, которого раньше подозревали в убийстве. В баночке оказалось лекарство от малярии. Актерка сидела почти совсем голая. Они ее и повязали. Малярией болела актерка, и на руке ее был свеж еще порез от ножа, которым она укокошила Киша. Актерка — его бывшая, старше его на восемь лет любовница — пришибла пацана из ревности к его другим любовницам и что денег у ней мало. Поймали ее, а тут и другие тоже плачут там. Кто голые, кто полуголые — певицы, модельерши — всех хватает.
И в зале еще не зажгли свет, но зрители уже стояли, стоя приветствуя замечательную игру актеров, имена которых замелькали на экране.
Стоя приветствовали, одновременно увлекаемые неведомой силой к выходу.
Так и уходили, влекомые, повернув голову к экрану, где мелькало на красно-зелено-голубом фоне «Жан, Джорди, Беата».
Причем табачный дым поднимался уже, как ни странно, к потолку и, как ни странно, виден был, несмотря на темноту.
Зажегся свет. Тут все себя стали вести по-разному, поскольку находились в различных состояниях.
Подростки, пробираясь бочком около стеночки, злобно распихивали зрителей, отправляясь и спеша неизвестно куда.
Девочки, парно взявшись паровозиком, трогали друг друга за грудь через подмышки.
Мужики смотрели друг на друга, связанные круговой порукой, одуревшие были их лица от голых и полуголых, а жены их беседовали исключительно друг с другом, но неизвестно о чем.
Старички и старушки шли, сохраняя умильное