Через триста лет после радуги - Олег Михайлович Куваев
Вечером Хокирох приехал на заставу приглашать на праздник. Телефон, связывающий его дом с заставой, действовал, но он предпочел пригласить лично. Он приехал на грузном вороном коне, грузно спустился с седла и подал каждому доскообразную негнущуюся ладонь.
— Прошу… в честь приезда сына… моего друга Сурхака, — говорил Хокирох.
Я вспомнил, что он как-то говорил о старике Сурхаке, старике из долины, который также жил на границе и у которого рос сын Хокироха, когда сам Хокирох был на войне. Скоро они удалились — старый вороной конь и чугунно восседающий Хокирох.
…В свете трех керосиновых ламп мы сидели за длинным банкетным столом, овеваемые запахами чая, водки и вареной баранины. Двери были открыты. В темноте жутко поблескивали глаза волкодавов, карауливших кость, и было слышно, как фыркают лошади и звякают, стукаясь друг о дружку, стремена. Огонь в печи гудел, и когда я вышел на улицу, то увидел искры, летящие из трубы вверх, — они смешивались со звездами. Где мгновение искры, где вечный свет звезд… К боку прижалось что-то теплое, и я ощутил под ладонью лохматый лоб овчарки. Было хорошо жить.
Сын Хокироха, тонкий, нервный, какой-то очень цивилизованный офицер, рассказывал об осени в охотской тайге, о штормах, накатах — обо всем, что я так хорошо знал. Происходило как бы смещение времен, путались местности. За столом царил: Хокирох. Разливал водку по стопкам, разрывал ручищами бараньи ребра и клал их на блюда гостей. Благодушие и твердость шли от него. Сурхак сидел рядом с ним и смотрел прямо перед собой белыми, немигающими глазами. Он был слеп, этот старик из долины, и я смутно припомнил о каких-то легендарных деяниях пограничной молодости Сурхака». Кстати, Сурхак в переводе означает «красный». Он был слеп, и очень стар, и очень уютен в своем халате и белой полотняной рубашке с воротом на шнуровке. По-русски Сурхак говорил очень чисто, но больше молчал. Было приятно смотреть, как он на ощупь берет кость, предложенную ему Хокирохом, и тщательно обрабатывает ее с помощью ножа, так что в конце концов кость становилась полированной. Как и Хокирох, от водки он отказался, да и остальные просто делали вид, что пьют, потому что все-таки здесь было четыре тысячи метров… Зато все долго пили чай, а потом вдруг наступила тишина, и взоры всех обратились на тихого старика Сурхака, а он все обрабатывал очередную кость, и всем почему-то стало стыдно, что говорили, шумели и даже выпивали. Сурхак в тишине отложил ножик и кость, стал шумно прихлебывать чай из пиалки.
— Давай! — громко сказал Хокирох. — Давай ломаем мосол.
Есть такой местный спорт — ломать берцовую кость только что съеденного барана. Хокирох громко сказал что-то на родном языке, сын его взял кость, помял ее больше для вида и, рассмеявшись, отложил, потряс покрасневшие ладони. Меднолицый, атлетического сложения начальник заставы, долго заставил себя упрашивать. Наконец он взял кость. Я видел, как под рубашкой у него вздулись мускулы и кость медленно, но ощутимо прогнулась. Толик сделал вдох, и красивое лицо его, правильное лицо атлета, налилось кровью. Все затаили дыхание, и был миг, когда кость чуть не сломалась. Но не сломалась.
— Нет, — еле выдохнул Толик. — Не смогу…
Хокирох взял кость, обмотал ее полотенцем и сел на пол, неловко подогнув больную ногу. Он долго прилаживал кость и вдруг в воздухе явственно раздалась тревожная дробь цирковых барабанов. Чудовищные рычаги нажали кость, она поползла — и раздался приглушенный обмоткой треск.
Дети с обожанием смотрели на Хокироха, а он размотал полотенце, в два приема высосал мозг из обломков, а обломки кинул в дверной проем. Жена что-то резко выговаривала ему, может быть, предупреждала, что в один прекрасный день у старого шута лопнут жилы от непомерной натуги, а Хокирох сказал:
— А-а, прекрати. Каждый день надо жить как последний.
В это время я увидел, как Сурхак улыбается. Он улыбался насмешливо, как будто Хокирох показал фокус, давно известный ему, Сурхаку, фокус, который можно было и не показывать, но вот не сдержался и похвастался Хокирох.
…Из-за праздника я проснулся позднее обычного. На крыльце я увидел Сурхака. Он сидел, благонравно сложив на коленях руки; в одной руке был зажат лошадиный повод, а сам Сурхак вслушивался в дневные шумы заставы, шумы армейской упорядоченной жизни.
— Старый… да, старый, — не оборачиваясь, сказал он. — Но вот сижу слушаю, вспоминаю, как был молодой…
И тут я увидел на лице его ту самую улыбку, что вчера за столом.
— Тебе долго не быть старым, да? — сказал Сурхак.
— Ну и что?
— Знаю, ты уважаешь, наверное, таких… мужественных, да, мужественных людей.
— Уважаю, — скромно сказал я.
— Вот есть герой, да? Через горы ходит, врагов бьет, подвиги делает. О нем песни поют, да?
— Герой, конечно.
— А другой дома живет. Копает землю, пасет баранов. И ему тоже приходится стрелять, умирать, когда приходят враги. Ему первому приходится умирать. Но он старается жить, так как это его земля.
— Жить дома трудней? — напрямик спросил я.
Старик повернул ко мне незрячее лицо, и тут я увидел, что улыбка его вдруг превратилась из насмешливой в ту самую, ну как мы улыбаемся, когда видим лопоухого резвящегося щенка. А может, и вчера было так же? Ай да Сурхак! Ничего нельзя было понять на этом лице, где было столько морщин, а может, оно просто меняло оттенки, как меняет их земля в разное время дня.
— Да-да, — сказал он. — И не забывай, что его сын жил у меня и что он мой большой друг.
Я ничего не мог ответить ему. Как и все люди, склонные к бродяжничеству, я этим бродяжничеством гордился. Но в этот момент я понял, что, видно, очень много мне еще придется бродить по свету, чтоб помудреть.
…Хокирох давно обещал сводить меня к месту, где лежат архарьи рога, «самые большие на Памире». Череп архара