Через триста лет после радуги - Олег Михайлович Куваев
В темноте слышались скрип шагов часового, Иногда стук копыт и фырканье лошади — кто-то из офицеров возвращался с ночной проверки пограндозоров. Я находился на одной из самых высокогорных в стране пограничных застав. Это и было чудом, если угодно.
…С давних пор я люблю отдаленные местности и… общение со стариками. В этом при желании можно усмотреть тоску по утерянному спокойствию и мудрости, но я думаю, что причина проще, если бытие наше представить как длинный бег по пересеченной местности. Ясным солнечным утром ты выбираешь маршрут и мечтаешь о том, чтобы маршрут оказался хорошим, а сам ты — неплохим бегуном. Не всем, правда, дано до финиша знать истину бега. Старики же как бы выходят уже на финишную прямую…
Так или иначе я был здесь, на отдаленной заставе, и каждое утро отправлялся к единственному в округе человеку пожилых лет. Он пас принадлежащих заставе баранов, а жил в километре от нее, у подножия зубчатого коричневого хребта. Я шел к нему мимо чахлой травки, бараньих черепов, выбеленных высотным солнцем, и черных от пустынного загара камней.
Звали его редким именем Хокирох, что в переводе означает «дорожная пыль». Происхождением своим имя обязано было обычаю древних времен — называть младенца столь ничтожно, чтобы дьявол или кто там еще из злых сил не счел нужным им заинтересоваться. Трудно, конечно, представить что-либо ничтожнее дорожной пыли, но сам Хокирох… На месте злых сил я подумал бы, прежде чем связываться с ним лет двадцать назад. Да и сейчас тоже.
…Он выходил навстречу, опираясь на палку, хромоногий, грузный, с неподражаемыми кавалерийскими усами на обрюзгшем лице. Его сопровождали огромные киргизские волкодавы, за ним пестрело одеждой потомство, за потомством жена, за женой белел дом, а за домом был уже горный хребет. Хокирох произносил традиционную восточную формулу гостеприимства, осведомлялся о здоровье, о сне, а сам незаметно нажимал тебе в спину огромной ладонью до тех пор, пока ты не оказывался в надлежащем месте. Это было схоже с ощущением горнолыжного подъемника или на худой конец эскалатора.
На столе сами собой, точно они были одушевленные, возникали фарфоровые подносы, пиалки и чайники. В окно виднелись горы. Горы здесь были невысокие, вроде северных сопок, но скорее напоминали не сопки, а яростные медвежьи загорбки. Как будто из глубей земли натужно вырывались коричневые медведи. Медведи освободились из плена, подняли спины над плато, но, чтобы вздыбиться, вырваться совсем, у них не хватило сил.
Хокирох тоже напоминал мне медведя, лукавого и пожилого… Имя его было чем-то вроде предсказанной при рождении судьбы. Он немало отряхнул с себя дорожной пыли на тропах Памира, Афганистана, Китая, а также в государствах Европы во времена второй мировой войны. По рассказам Хокироха и тех, кто его знал, можно было без труда сплести весьма колоритный образ, домыслить пеструю историю, где смешались бы запад, восток, нации, равнины и горы. Но странное дело: бродячая жизнь Хокироха, жизнь пастуха и солдата, всегда казалась мне упорядоченной, как некий устав гарнизонной службы. Вначале была неприметная жизнь памирского пастушонка, а затем Хокирох вдруг остался один — без дома, баранов, отца и даже собаки, которую тоже пристрелили. И все это было в местах, где даже взрослый оседлый человек иногда чувствует себя беспризорником. Его подобрал отряд, преследовавший банду басмачей. Начались бурные дни его биографии, где были погони, дороги и очень много стрельбы. А затем снова все вернулось к пастушеской, так сказать, идиллии. Только сам Хокирох постарел.
Гостеприимство в доме Хокироха было двойным: национальное гостеприимство, когда ты мог усесться на пол, на ватную подстилочку — курпачу, положить под локоть подушку и пить чай в позе римлянина эпохи упадка; и европейское гостеприимство за длинным, во всю стену, натуральным банкетным столом, невесть как попавшим на эти высоты. Рассказывая о временах юности и зрелости, Хокирох иногда умолкал и удивленно начинал рассматривать эту картину сдвоенного гостеприимства, детей, которых мне никак не удавалось сосчитать, печь, где всходил бараньими запахами чугунный казан, уставленный снедью стол, — и Хокирох с хорошо отработанным изумлением произносил: «И вот, о аллах, я тоже сижу дома и принимаю гостей».
Беседа, как бы кратко задержавшись в рытвине, катилась дальше. Мы толковали о нравах горных козлов оху, о славе рода таджиков, к которому принадлежал Хокирох, о взятии города Кенигсберга, яро басмаческий способ убивать человека коротким ударом ножа в сонную артерию, о привидении в Бараньей Щели, про казнь с помощью соломорезки, которую Хокирох наблюдал в Кашгаре… Да-да, ему было что рассказать, высокогорному патриарху на пенсии. Впрочем, сам Хокирох на пенсии себя не считал и любил самоутвердиться. В этом я убедился.
В тот день я нарушил привычный распорядок: с утра сел на смирную кобылку по имени Тома, и мы отправились в коричневый и синий мир. Вдали торчал хребет Гиндукуш, а между Гиндукушем и нами меланхоличными черными цепочками бродили яки. Восточный Памир, закинутое в небо плато, единственное:, место в пашей стране, где живут «в натуре», у себя дома, эти, огромные допотопные звери. Они щипали редкую травку, бездельно пересекали реку и не обращали на нас с Томой никакого внимания. Я слез с лошади, оперся спиной о камень и стал внимательно рассматривать яков, пытаясь найти, с кем или с чем их можно было бы сравнить. Ни на кого и ни на что не походили, разве что на помесь моржа и коровы. Я вспомнил, что из их хвостов делают самые лучшие и дорогие шиньоны для модниц, и рассмеялся. Яково, или кутасье, по-местному, счастье, но не все еще это знают… Было любо-дорого смотреть на крохотных лобастых кутасиков. Они, находились в нескончаемом беспричинном каком-то детском движении и походили на плюшевые заводные игрушки с сильной веселой пружиной. Я попробовал установить с ними контакт, но кутасики жили по своей детской логике и предпочитали играть друг с другом, с камнями, рекой, но не со мной. Когда я оставил их в покое, один кутасик опять-таки, верно, в силу детской непоследовательности, выскочил из стада и побежал прямо ко мне. Он встал в двух метрах, расставив коренастые ноги; по бокам очень широкого, заросшего курчавым волосом лба уморительно блестели луговинные глаза.
Я протянул к нему руку, но ближайший як развернул тысячекилограммовую тушу, и от бега его (так уж мне