Вдовушка - Анна Сергеевна Чухлебова
Болел потом с месяц, а мама достала где-то курицу хорошую домашнюю – и была у меня своя собственная кастрюля бульона, всем остальным его нельзя. Егор продержался пару дней – и потом сожрал весь бульон; да как «держался», то ему не лезло от пьянки. Но мне всё равно было очень приятно два дня, что вот есть в холодильнике моя кастрюля, и в ней желтый наваристый вкусный такой бульон. Но главное, мама любит меня, любит меня мама. Достает курицу, варит бульон. Пока Егор спал, подложила ему в карман столько же денег, как я взял. Спасла меня.
В основном я в детстве занимался всякой дрянью, но мне не особо нравилось, а нравилось петь. Звук о плиты бьется и будто раздувается от удара, набирает мощь, долго-долго дрожит. А в остальном – всё как у всех, кто тусовался на стройке: один упал и ногу сломал, второй упал и голову разбил, я упал и только ссадины, но порвал куртку и весь грязный. Больно – хрен с ним, а идти домой страшно. Попало от мамы, ясное дело.
Еще круче летом на Финке с пацанами. Бухали, потом я отбивался чуть от всех – и слушал, как легко-легко волна плещет о берег. Хотелось взять и записать, и добавить поверх песню викингов, чтобы чистые мужские голоса. Я сейчас сам хочу выучить такую песню, вернуться на Финку, и спеть. А волны пусть тш-тш-тш бэквокалом, и мечта сбудется. Но вообще я там однажды чуть не утонул, спасибо, ребята вытащили.
Не знаю, как ты всё еще разговариваешь со мной. Разве всё это рассказывают при знакомстве? Но ты же сама сказала, что тебя бесят все эти «Привет, как дела» и хочется говорить о важном. Вот я и о важном, сразу так, чтобы было понятно, что́ я за человек.
У меня до сих пор есть странные привычки из детства. Вот что-то вкусное лежит в холодильнике – а я не ем, берегу на потом. Не могу так просто взять и съесть. Еда портится, бывает; обидно, выбрасывать очень неприятно. А сделать с этим ничего не могу.
Хотя не пойму, чего ты такая мрачная. С отцом выросла, даже не били тебя. Ну, горе вокруг, так то у всех. Зато прекрасное ценишь и умная, и обсуждаешь со мной всякий отвратительный треш. Восхитительно очень.
Почему платья? Да черт знает, нравится просто. Женщины красивые и хоть что-то хорошее от них бывает. От мужчин тоже бывает, но редко, и они быстро мрут. А вообще я извращенец, разумеется. Что тут скажешь еще, только смириться и удовольствие получать. Но, кстати, не только платья: вот одолжили мне комбинезончик в синий цветок. Гля, краля какая! Ножкой изящной эть, хорош, ну скажи!
Но, может, и не стоит относиться так уж серьезно ко всему этому разговору. Правда, дома делать нечего, я почти никуда не выхожу второй месяц. Я – в группе риска, и реально могу сыграть в ящик от всей этой херни с ковидом. Читала у Ильфа и Петрова? «Вы мужчина видный, возвышенного роста, хотя и худой. Вы, считается, ежели не дай бог помрете, что “в ящик сыграли”». Чисто про меня, ну. А вот старушки преставляются всё больше или богу душу отдают. Вот же люди, и в смерти найдут отличия. Хотя казалось бы, все одинаковы.
Сейчас и просто заболел, все миндалины в дырочку. Сплю, лежу, с тобой вот поболтали. Ты на фотках красивая очень, на Лив Тайлер в молодости чем-то похожа. И Оля, имя такое, мое любимое. Только понимаешь ли ты, зачем волку переодеваться в женское? Ладно, с волками понятно. Того и гляди, запишешь меня в Буффало Биллы и все-таки забанишь. Но вот волчата – не волки, и всем этим заняты лишь для свободы души, и я на цыпочки становлюсь такой маленький и легкий, а разноцветная макушка моя парит под потолком.
Горизонт
Только спустя несколько месяцев мы поняли, что встречали друг друга еще до майской болтовни, встречали друг друга еще до первой встречи.
Лето девятнадцатого года было совершенно обычным, летом как всегда. Момент, когда что-то случается в последний раз, неуловим, если не привязать его к документам. Так последний день в школе или на работе еще можно выудить в озерце памяти: в строгих бумажках начертана дата. А вот последний день, когда вы все вместе играли дворовой компанией, – химера. Он прошел, ничем не примечательный, равный, стриженный под ноль солдатик. Улыбаясь, обернулся, чтобы протянуть ладошку дню следующему, нащупал лишь пустоту, рука повисла. И он забыл о себе от горя, не смог спасти себя, как что-то ценное, так и не понял, что – важен. Лето девятнадцатого было как раз таким. Для мира и для меня.
Тогда у меня был муж. Мы поженились так, как падает абрикос с дерева – пора, созрел, физика. Но ведь радует плод, за которым тянешься; тот, что под ногами, – уже падалица, без пяти минут падаль. Что тут еще скажешь.
Муж понимал сложные вещи, абстракции. Без этого мы бы друг друга никогда не заинтересовали, не продержались бы столько лет. И как вообще быть с человеком, который чуда не видит в том, что на набережной – солнце и ветер, река и небо – как губы, верхняя и нижняя. Муж – видел. Проблема в том, что быть с человеком, который не умеет взять за руку, когда это нужнее всего, невозможно еще больше. Но я долго не понимала, что́ не так. Билась над уравнением, но не могла узнать не то, что значение переменной, а сам факт ее наличия. А и Б сидели на трубе. Невозможно ведь догадаться, пока в «и» не ткнут носом. В моем случае нос этот потребовалось буквально расквасить.
И уж конечно, никто не заметит момент, когда острая радость жизни, ловко пойманная, горящая в руках метафора превращается в тягомотину. Серость подкрадывается незаметно. Да и средь нее нет-нет да и блеснет что-то; какая же это серость, раз иногда блестит. Летом девятнадцатого года еще поблескивало, и была какая-то надежда. Ее мираж стал очевиден к декабрю.
Пять дней в неделю мы с мужем сохли в офисах. Я и не знаю, кто из нас ненавидел свою работу больше. Наверное, все-таки он. Меня выматывали люди и всё, с ними связанное, не само дело. Скрипящие шестеренки, смазанные интригами, – вот как это ощущалось. И то, что выбивало из строя больше