Леонид Рабичев - Манеж 1962, до и после
Видимо, мой рассказ да и моя уверенность в себе (Правда? Хвастовство? Наглость? Может, поверили потому, что считался я одним из ведущих художников в области рекламы, два года назад была у меня персональная выставка, а год назад единогласно принимали меня на этом же бюро в Союз художников?) произвели впечатление. Ювеналий Дмитриевич предложил перенести заседание бюро - и прежде чем выносить решение о судьбе трех художников, посмотреть их работы... Все члены бюро согласились с ним. Но руководство партийной организации МОСХ посмотрело на это дело иначе... Ювеналия Дмитриевича Коровина в наказание за всеядность отстранили от работы в бюро и предложили вопрос о трех "доморощенных абстракционистах" рассмотреть на правлении Московского Союза художников.
Григорий Абрамович Кравцов
Приблизительно за год до этого несколько членов партийной организации Горкома художников-графиков обратились в Правление Московского Союза художников с просьбой дать оценку работы студии горкома, руководимой кандидатом педагогических наук Белютиным.
Речь шла о том, что Белютин учит студийцев формализму, об антисоветской направленности их работ... Была создана комиссия в составе художников Васина и Гришина... Побывали они на занятиях, пересмотрели несколько сотен работ художников, были крайне заинтригованы. Дело в том, что оба они были талантливыми иллюстраторами книг, людьми любопытными, ищущими, радовались наступлению "оттепели"... Они положительно оценили работу и педагога, и его учеников...
Однако эта их оценка привела в бешенство твердокаменных врагов студии, к которым присоединились два или три не очень способных и плохо понимающих задания Белютина студийца... И вот в качестве арбитра наделили полномочиями известного гравера, одного из самых верных учеников Владимира Фаворского, Григория Абрамовича Кравцова, и, как это случается в жизни на каждом шагу, левый художник Кравцов люто возненавидел левого художника Белютина... Я дружил с Кравцовым, относился к нему хорошо, иногда раздражал меня его догматизм. Произошло что-то вроде трагедии Моцарта и Сальери, где Кравцов оказался в роли Сальери, а Белютин в роли Моцарта... Ксилограф Кравцов резал по дереву, на каждую иллюстрацию у него уходило по месяцу, а то и по два, а ученики Белютина на одну картину тратили несколько часов. Работы Кравцова были похожи на работы Фаворского, а работы студийцев напоминали работы немецких экспрессионистов, а самые последние - французских постсезаннистов, а живопись Кравцова тоже возникала под влиянием Сезанна, но работал он над каждой картинкой чуть ли не полгода и никогда, нигде живопись свою не выставлял... Не верь своим глазам!
Кравцов не только не поверил, но и люто возненавидел и после непродолжительной борьбы добился закрытия студии... Сделать это было тем более легко, что во главе Союза художников РСФСР был интриган и ненавистник всего нового первый секретарь Серов и почти все номенклатурные посты занимали художники-натуралисты.
Все они были членами партии, получали постоянные огромные заказы, на выставки не пропускали молодых и очень боялись потерять свои посты и заказы.
Защитить студию пытались и скульптор Никогосян, и писатель Илья Эренбург... Да и на выставку эту возлагались немалые надежды... Хотя студия была официально запрещена, но председатель Горкома художников Курочкин закрывал глаза на то, что занятия ее продолжались в арендуемом горкомом помещении на Большой Коммунистической вплоть до выставки в Манеже... Давно ушли из жизни и Васин, и Гришин, и Кравцов... Но о Кравцове главного я еще не сказал...
На четвертый день после выставки в Манеже на Чистых прудах встретил я его, поведал ему, что было, он предложил мне зайти в его мастерскую и там мне сказал, что ничего изменять не хочет и не может, что через два дня он будет выступать на бюро (том самом) графической секции и потребует исключить из Союза нас троих и одновременно уволить с работы из Комбината графических искусств всех участников выставки в Манеже, он был упрям и бессмысленно принципиален. Я вновь и вновь рассказывал ему о судьбах людей, говорил, что в будущем он пожалеет о своем решении, мы повторялись, около двенадцати часов ночи вдруг он сделал мне дикое и очень тяжелое для меня предложение: "Я не явлюсь на бюро и самоустранюсь от этого дела, - сказал он, - но только в том случае, если вы дадите мне честное слово, что никогда, ни на одно занятие в студию этого Белютина не пойдете... и ни в одной неофициальной выставке принимать участия не будете". Я подумал о почти двадцати художниках комбината, об Алле и Лиле и согласился... Потом я жутко жалел об этом своем согласии. Слово свое я не нарушил... Отказался участвовать, несмотря на приглашения, в выставке на ВДНХ, да и ото всех последующих.
Он тоже сдержал свое слово, на бюро не пришел и самоустранился... Почему он наложил на меня это идиотское бремя и для чего поступил так, я не знаю...
Одна ложь порождает другую
Я работал в штате мастерской Промышленной графики Комбината графических искусств и по совместительству был начальником отдела рекламы Мосгорсовнархоза... Из отдела меня уволили на третий день. Я тогда отказался писать "по собственному желанию". Формулировку нашли: "За неявку в какие-то дни на работу". А вот в Комбинате искусств дело было иначе.
Видимо, откуда-то сверху поступило указание "Принять меры!", а какие, сказано не было, и вот каждый из секретарей партийных комитетов и партгрупп старался перестраховаться, и чем ниже, тем решительнее... Секретарь партгруппы Мастерской прикладной графики Александр Шимко поставил перед руководством вопрос о немедленном увольнении меня, Аллы Йозефович и Лили Ратнер-Смирновой. Однако художественный совет, состоявший из замечательных художников, людей абсолютно принципиальных, во главе с председателем Александром Николаевичем Побединским, это предложение единогласно отверг и информировал администрацию, что в случае увольнения трех ведущих художников совет в полном составе прекратит свою работу. Для каждого из них это было связано не только с утратой зарплаты и работы, это могло бы расцениться как блокирование с "доморощенными" и более - нечто вроде того, чем было впоследствии подписание "письма в защиту Синявского", это был мужественный поступок.
Парторганизация пошла на компромисс. А. Шимко продиктовал нам текст заявления, мы написали, что иностранцев не приглашали, что осуждаем инсинуации, направленные против нашей страны в связи с внутренней выставкой студии Горкома художников-графиков, что наше участие в выставке "На Таганке" было ошибкой, что мы разделяем положения устава Союза художников СССР об искусстве социалистического реализма. Мы думали, что эта вынужденная ложь будет последней, однако мы ошибались. Вышестоящая партийная организация требовала применить к нам куда более суровые санкции, обратилась в Правление Московского Союза художников с требованием исключить всех участников из Союза художников. Нам предложили явиться на внеочередное заседание правления Московского отделения Союза художников.
Повестка пришла 16 декабря. Мой друг монументалист Алексей Штейман учился в МИПИДИ в одной группе с секретарем партийной организации Московского Союза Бережным. По своей инициативе он позвонил ему и спросил, что меня ожидает. Бережной сказал, что уже решено всех исключить, но что если я и мои друзья будут каяться и дадут слово, что исправятся, то, возможно, правление смягчит наказание. "Надо тебе каяться", - сказал Алеша. Я позвонил Ираиде Ивановне Фоминой, объяснил суть дела. "Если вы будете каяться, говорить неправду, Леня, то вы никогда этого себе не простите", - сказала она. Я позвонил другу детства композитору Револю Бунину. Он уже прошел в жизни через все круги ада. Один из самых талантливых учеников Дмитрия Дмитриевича Шостаковича, в 1948 году, после исполнения в Ленинграде дирижером Мравинским первой его симфонии, он был как формалист согласно постановлению об опере Мурадели "Великая дружба" исключен из Союза композиторов, лишен права работать, перебивался частными заказами национальных композиторов, за его музыку они получали Сталинские премии, а ему отдавали часть денег. Дружба его с Шостаковичем не прекращалась до его преждевременной смерти.
Так вот, Воля Бунин просил никакого решения до его приезда не принимать. Приехал он вечером, привез газету с покаянным письмом Никите Сергеевичу Хрущеву от поэта Андрея Вознесенского и сказал: "Ничего не надо придумывать, и не надо тебе загонять себя в тупик, действуй, как Дмитрий Дмитриевич, он подписывает все, что от него требуют, а поступает, как подсказывает совесть, и музыку пишет, какую считает нужным. Ничего придумывать не надо, перепиши дословно покаянное письмо Андрея Вознесенского, только даты и названия работ своих вставь, и подпишись". Господи! Опять врать! Не буду я писать, что "после разговора с Никитой Сергеевичем я впервые понял"... но Револь, отец которого был сыном народовольца и имя такое дал ему не случайно, наоборот, настаивал, что именно это самое важное. В душе у меня свербило, он диктовал, я писал. После преамбулы, взятой у Вознесенского, я все-таки вставил и небольшой рассказ о студии и о роли Белютина в моей жизни и работе, и опять было смешно и грустно, потому что не мое это было, чувствовал, что теряю лицо.