Всеволод Гаршин - Сочинения
Вот и набережная. Громадные здания с одной стороны, а с другой — почерневшая Нева. Скоро тронется лед, река будет голубая. Парк на той стороне зазеленеет. Острова также покроются зеленью. Хоть и петербургская, а все-таки весна.
И вдруг вспомнилась мне моя последняя счастливая весна. Была тогда я девочкой семи лет, жила у отца и матери в деревне, в степи. За мною присматривали мало, и я бегала, где хотела и сколько хотела. Помню, как в начале марта у нас по степным оврагам побежали, зашумели реки талой воды, как потемнела степь, какой удивительный стал воздух, такой сырой и отрадный. Обнажились сперва вершины бугров, зазеленела на них травка. Потом и вся степь зазеленела, хоть в оврагах еще лежал умиравший снег. Быстро, в несколько дней, точно из-под земли, совсем готовые, выскочили, выросли кустики пионов, и на них пышные ярко-пурпуровые цветы. Жаворонки начали петь…
Господи, что я сделала такого, что еще при жизни меня следовало бросить в ад? Разве не хуже всякого ада то, что я переживаю?
Каменный спуск ведет прямо к проруби. Что-то потянуло меня спуститься и посмотреть на воду. Но ведь еще рано? Конечно, рано. Я подожду еще.
А все-таки хорошо было бы стать на этот скользкий, мокрый край проруби. Так сама бы скользнула. Только холодно… Одна секунда — и поплывешь под льдом вниз по реке, будешь безумно биться об лед руками, ногами, головою, лицом. Интересно знать, просвечивает ли туда дневной свет?
Я стояла над прорубью неподвижно и долго и уже
дошла до того состояния, когда человек ни о чем не думает. Я давно промочила себе ноги, а не двигалась с места. Ветер был не холодный, но пронизывал меня насквозь, так что я вся дрожала, а все-таки стояла. И не знаю, сколько бы времени продолжалось это оцепенение, если бы с набережной кто-то не закричал мне:
— Эй, мадам! Сударыня! Я не обертывалась.
— Сударыня, пожалуйте на панель!
Кто-то сзади меня начал спускаться по лестнице. Кроме шарканья ног по посыпанным песком ступеням, я слышала еще какой-то тупой стук. Я обернулась: спускался городовой, стучала его шашка. Увидев мое лицо, он вдруг изменил чинное выражение своей физиономии на грубое и дерзкое, подошел ко мне и дернул за плечо:
— Убирайся вон отсюда, дрянь ты этакая. Шляетесь везде! Сунешься сдуру в прорубь, потом отвечай за вас, за шельмов!
Он узнал по моему лицу, кто я.
IVВсе то же и то же… Нет возможности ни минуты остаться одной, чтобы не схватила за душу тоска. Что сделать с собою, чтобы забыть?
Аннушка принесла мне письмо. Откуда оно? Я так давно не получала ни от кого писем.
«Милостивая государыня, Надежда Николаевна! Хотя я очень хорошо понял, что для вас не составляю ничего, но все-таки полагаю, что вы добрая девушка и не захотите обидеть меня. В первый и последний в жизни раз я прошу вас быть у меня, так как сегодня мои именины. Родных и знакомых у меня нет. Умоляю вас, приходите. Даю вам слово, что я ничего не скажу вам обидного или неприятного. Пожалейте преданного вам
Ивана Никитина.
P. S. О своем недавнем поведении в квартире вашей не могу вспомнить без стыда. Будьте же у меня сегодня в 6 часов. Прилагаю адрес. И.Я.».
Что это значит? Он решился написать ко мне. Тут что-нибудь не совсем просто. Что он хочет сделать со мною? Идти или нет?
Странно рассуждать — идти или не идти? Если он хочет заманить меня в западню, то или для того, чтобы убить, или… но если и убьет, все же развязка.
Пойду.
Я оденусь попроще и поскромнее, смою с лица румяна и белила. Ему все-таки будет приятнее. Причешу попроще голову. Как мало у меня осталось волос! Я причесалась, надела черное шерстяное платье, черный шарфик, белый воротничок и рукавчики и подошла к зеркалу взглянуть на себя.
Я чуть не заплакала, увидя в нем женщину, совсем не похожую на ту Евгению, которая так «хорошо» пляшет скверные танцы в разных притонах. Я увидела вовсе не нахальную, нарумяненную кокотку, с улыбающимся лицом, с ухарски взбитым шиньоном, с наведенными ресницами. Эта забитая и страдающая женщина, бледная, тоскливо смотрящая большими черными глазами с темными кругами вокруг, — что-то совсем новое, вовсе не я А может быть, это-то и есть я? А вот та Евгения, которую все видят и знают, та — что-то чужое, насевшее на меня, давящее меня, убивающее.
И я действительно заплакала и плакала долго и сильно. От слез легче становится, как твердили мне с самого детства; только, должно быть, это справедливо не для всех. Не легче мне стало, а еще хуже. Каждое рыданье болью отзывалось, каждая слеза горька. Тех, кому есть еще какая-нибудь надежда на исцеление и мир, тех слезы, быть может, и облегчают. А где она у меня?
Я вытерла слезы и отправилась.
Я без труда нашла номера мадам Цукерберг, и чухонка-горничная показала мне дверь к Ивану Иванычу.
— Можно войти?
В комнате раздался стук быстро задвигаемого ящика.
— Войдите! — быстро закричал Иван Иваныч.
Я вошла. Он сидел у письменного стола и заклеивал какой-то конверт. Мне он даже как будто и не обрадовался.
— Здравствуйте, Иван Иваныч, — сказала я.
— Здравствуйте, Надежда Николаевна, — ответил он, вставая и протягивая мне руку.
Что-то нежное мелькнуло у него на лице, когда я протянула ему свою, но тотчас же и исчезло. Он был серьезен и даже суров.
— Благодарю вас, что пришли.
— Зачем вы звали меня? — спросила я.
— Боже мой, неужели вы не знаете, что значит для меня видеть вас! Впрочем, этот разговор для вас неприятен…
Мы сидели и молчали. Чухонка принесла самовар. Иван Иваныч подал мне чай и сахар. Потом поставил на стол варенье, печенье, конфеты, полбутылки сладкого вина.
— Вы извините меня за угощение, Надежда Николаевна. Вам, быть может, неприятно, но не сердитесь. Будьте добры, заварите чай, налейте. Кушайте: вот конфеты, вино.
Я стала хозяйничать, а он сел против меня так, что его лицо оставалось в тени, и принялся рассматривать меня. Я чувствовала на себе его постоянный и пристальный взгляд и чувствовала, что краснею.
Я на минуту подняла глаза, но сейчас же опять опустила, потому что он продолжал серьезно смотреть мне прямо в лицо. Что это значит? Неужели эта обстановка, скромное, черное платье, отсутствие нахальных лиц, пошлых речей подействовали на меня так сильно, что я опять превратилась в скромную и конфузливую девочку, какой была два года тому назад? Мне стало досадно.
— Скажите, пожалуйста, что вы выпучили на меня глаза?.. — выговорила я с усилием, но бойко.
Иван Иваныч вскочил и заходил по комнате.
— Надежда Николаевна! Не говорите так грубо. Побудьте хоть час такою, как вы сюда пришли.
— Но я не понимаю, зачем вы меня позвал-и. Неужели только затем, чтобы молчать и смотреть на меня?
— Да, Надежда Николаевна, только за этим. Вам ведь это особого огорчения не сделает, а мне утешение — в последний раз на вас посмотреть. Вы были так добры, что пришли, и в этом платье, такою, как теперь. Я этого не ждал и за это вам еще больше благодарен.
— Но отчего же в последний раз, Иван Иваныч?
— Я ведь уезжаю.
— Куда?
— Далеко, Надежда Николаевна. Я вовсе сегодня не именинник. Я так это, не знаю сам почему, написал. А мне просто хотелось еще раз на вас посмотреть. Хотел я сначала пойти и ждать, когда вы выйдете, да уж как-то решился просить вас к себе. И вы были так добры, что пришли. Дай вам бог за это всего хорошего.
— Мало хорошего впереди, Иван Иваныч.
— Да, для вас мало хорошего. Впрочем, ведь вы сами знаете лучше меня, что для вас впереди… — Голос Ивана Иваныча задрожал. — Мне лучше, — прибавил он: — потому что я уеду.
И его голос задрожал еще более.
Мне стало невыразимо жалко его. Справедливо ли все то дурное, что я чувствовала против него? За что я так грубо и резко оттолкнула его? Но теперь уже поздно сожалеть.
Я встала и начала одеваться. Иван Иваныч вскочил, как ужаленный.
— Вы уже уходите? — взволнованным голосом спросил он.
— Да, надо идти…
— Вам надо… Опять туда! Надежда Николаевна! Да давайте, я лучше убью вас сейчас!
Он говорил это шепотом, схватив меня за руку и смотря на меня большими, растерянными глазами.
— Ведь лучше? Скажите!
— Да ведь вам, Иван Иваныч, за это в Сибирь идти. Я вовсе не хочу этого.
— В Сибирь!.. Разве я оттого не могу убить вас, что Сибири боюсь? Я не оттого… Я не могу вас убить потому, что… да как же я убью вас? Да как же я убью тебя? — задыхаясь, выговорил он: — ведь я…
И он схватил меня, поднял, как ребенка, на воздух, душа в объятиях и осыпая поцелуями мое лицо, губы, глаза, волосы. И так же внезапно, как внезапно это случилось, поставил меня на ноги и быстро заговорил:
— Ну, идите, идите… Простите меня, но ведь это в первый и последний раз. Не сердитесь на меня. Идите, Надежда Николаевна.
— Я не сержусь, Иван Иваныч…