Проза - Василий Алексеевич Слепцов
Постояв несколько минут, Рязанов снял с себя мокрое платье, надел теплое пальто и, пожимаясь, сел за стол. Бумага, лежавшая перед ним на столе, была исписана мелким неразборчивым почерком и закапана чернилами. Он развернул новую книжку журнала, порывшись в бумагах, отыскал какую-то черновую тетрадь и долго сличал ее с книжкою, пощипывая бороду одной рукой, а другою водя по строкам; потом захлопнул книжку, вместе с тетрадью швырнул ее на окно и задумался. Вошел лакей и принес на подносе чайный прибор; только что Рязанов принялся наливать, как за перегородкою послышался шорох женского платья.
— Что это вы, нездоровы? — с озабоченным видом говорила Марья Николавна, скоро входя в комнату.
— Нет, ничего, озяб только. Сыро. Был в лесу, ну и промок.
— Как же вам не стыдно что вы себя не бережете, — говорила она, качая головою. — Хотите малины? Постойте, я вам налью. Давайте сюда, вы не умеете. А не лучше ли велеть здесь затопить? а? Я сейчас скажу.
— Да вы не хлопочите! Я вот напьюсь горячего, и все пройдет.
— Ну, да. Как же! Так сейчас и прошло. Разве можно этим шутить?
— А вы, кажется, и серьезно меня больным считаете. И зачем вы сюда пришли?
Марья Николавна оглянулась.
— Вы что же этим хотите сказать? Я вам мешаю?
— Нет, я сказал потому, что вот вы ходите по сырости, ноги промочите.
— А вам какое дело до моих ног? Вот это мило. Может быть, я нарочно хочу их промочить, может быть, я умереть хочу.
— Да! ну…
— Что ну-то?
Рязанов улыбнулся.
— Смешная вы женщина, — сказал он, застегивая пальто на все пуговицы, и сел к столу.
Марья Николавна тоже села, налила ему стакан малины и поставила перед ним графин с ромом.
— Если я и умру, так обо мне плакать будет некому, — сказала она, складывая на коленях руки.
Рязанов взглянул на нее исподлобья и ничего не ответил потом взял графин и, наливая себе рому сказал:
— А Александр Васильич-то?
Марья Николавна махнула рукой.
— Это мне все равно.
Рязанов положил сахару в стакан, помешал и спросил:
— А другие не все равно?
— Разумеется.
Стало быть, вы не то хотите сказать. Плакать-то будут, только не те, кому следует; вы и боитесь, что, в случае вашей смерти, на этот счет может выйти беспорядок. Так, что ли?
— Ну да. Однако какой я глупый разговор завела, об смертях там об разных… Бог знает что!
— Чем же глупый? Нет, ничего; разговор подходящий: сумерки, погода скверная; самое время о смертях рассуждать.
Она молча покачала головой; Рязанов подождал, что она скажет и хлебнул из стакана. В это время где-то за садом грянул ружейный выстрел. Марья Николавна вздрогнула.
— Что это такое? — тревожно спросила она.
— А это, должно быть, Иван Степаныч забавляется.
Она подумала, и пугливо посмотрев вокруг, сказала:
— Нет, не хочу я умирать, не хочу.
— Да вас, кажется, никто и не принуждает.
— Давайте вот что… давайте лучше говорить о чем-нибудь другом, о хорошем. Я ведь, знаете, зачем к вам пришла?
— Ну-с!
— Я хочу поговорить с вами об одном очень важном для меня деле.
— Так что же?
— Прежде всего я хочу поговорить собственно о вас.
— Обо мне? Ну, это предмет еще не слишком интересный.
— Для меня, напротив, очень; тем более, что с ним связаны и другие еще там разные.
— Да-с. Так что же вам угодно от меня?
— Во-первых, мне угодно, чтобы вы со мной не разговаривали таким образом.
— Каким?
— А вот этим тоном. Я очень люблю, когда вы с другими так говорите, только не со мной.
— Да ведь тон… как вам сказать? это такая вещь, которая зависит не от одного желания.
— От чего же?
— Да больше, я полагаю, от окружающей нас жизни.
— Вы хотите сказать, что в этой жизни диссонансы?
— Нет, я хочу сказать, что тон задается жизнью, а мы только подпеваем. Пожалуй, можно и повыше его поднять, да что толку? Жизнь сейчас и осадит.
— Так вы находите, — подумав, сказала Марья Николавна, — что в этой жизни (она показала рукою вокруг себя) нет ничего такого, что бы заставило вас говорить хотя немножко не так, как вы привыкли. Хорошо. Положим, что это так. Ну, а прежде? Неужели в вашей жизни не было таких случаев, каких-нибудь там происшествий, так чтобы вы рассердились или пришли в восторг? а? Были?
— Конечно были, да что из этого?
— Ну, а теперь? вот здесь? Ну, что вы думаете теперь, в настоящую минуту? О своем положении, например, что вы думаете? Скажите!
— О моем положении-то? Да что ж о нем думать? Вообще живу я теперь на летнем положении, в деревне, время провожу приятно; простудился было немного, но теперь напился малины и начал потеть; ну, вот еще думаю, что сидит передо мною женщина, хорошая женщина, и пересыпаем мы с нею из пустого в порожнее. Вот и все.
— Нет, вы не так меня поняли.
— Очень может быть.
— Я хочу знать, как вы смотрите на все, что окружает вас здесь, в деревне; на все, что здесь происходит. Неужели с тех пор, как вы приехали сюда, не случилось ничего такого, что бы могло вас поразить, удивить, обрадовать или огорчить?
— Не помню, право. Должно быть, не было. Да я не знаю, что это вам кажется странным. Если бы вы захотели подумать, вы убедились бы и сами, что нет тут ничего такого особенного. Жизнь как жизнь: все совершается в строгой зависимости и надлежащем порядке, случайностей никаких нет и быть не может. Чему же радоваться, о чем сокрушаться? В риторике Кошанского есть такой пример (и бог его знает только, как он туда попал): «Вот, говорит, медведь душит волка, волк режет овцу, овца ест траву, трава из земли сок получает; а лев, говорит, и медведя, и волка, и овцу, и всех побеждает». Вот это порядок. Теперь какие же тут могут быть случайности? Разве что резал волк овцу, да не