Михаил Салтыков-Щедрин - Том 16. Книга 2. Мелочи жизни
Две главные (кроме ряда других) особенности характеризуют «простеца»: во-первых, отсутствие «самостоятельной жизни» («Равнодушный и чуждый сознательности, он во все эпохи остается одинаково верен своему призванию — служить готовым орудием в более сильных руках»); во-вторых, это «человек, не видящий перед собой особенных перспектив, кроме перспективы искалечения»: именно среди простецов более всего «искалеченных» или «калечимых» людей; в силу этого жизнь простеца всецело подчинена «самосохранению». Первое («орудие в сильных руках») может сделать простеца социально опасным и требует резко отрицательной оценки; второе (перспектива «искалечения») — открывает в бытии простеца истинный трагизм и вызывает глубокое человеческое сочувствие. (Указанная характеристика простеца позволяет отождествить его со «средним человеком». — См. далее, а также т. 16, кн. 1, с. 480.)
Именно «сословие» простецов создает все условия для расцвета и широкого распространения новой прессы, представленной «газетчиком» Непомнящим.
Сатирический образ «газетчика» в «Мелочах жизни» (Непомнящий) углубляет и детализирует образ «газетчика» из «Пестрых писем» (Подхалимов). Как и в «Пестрых письмах», в «Мелочах жизни» Салтыков выдвигает свою особую, чрезвычайно содержательную трактовку прессы этого рода и ее деятелей. Эта трактовка, подобно отношению Салтыкова к новому суду и земству (см. далее), вызывала непонимание и недоумение у многих современников. Некоторыми своими — критическими — сторонами она, на первый взгляд, совпадала с нападками на новую прессу со стороны дворянской реакции. «Любой уличный проходимец, — писал, например, К. П. Победоносцев, — любой болтун из непризнанных гениев, любой искатель гешефта, может, имея свои или достав для наживы и спекуляции чужие деньги, основать газету, хотя бы большую, собрать около себя по первому кличу толпу писак, фельетонистов, готовых разглагольствовать о чем угодно, репортеров, поставляющих безграмотные сплетни и слухи <…> В массе читателей — большею частью праздных — господствуют, наряду с некоторыми добрыми, жалкие и низкие инстинкты праздного развлечения, и любой издатель может привлечь к себе массу расчетом на удовлетворение именно таких инстинктов, на охоту к скандалам и пряностям всякого рода»[107]. Девиз Непомнящего «хочу подписчика!» отражал реальную особенность массовой печати (от «Нового времени» Суворина до «Московского листка» Пастухова), проникавшей, благодаря новым, не всегда благовидным приемам, во все более широкие слои грамотного населения[108]. «Читатель-простец» читал именно такую, часто бульварную прессу.
И Подхалимов и Непомнящий утверждают, что «печать — сила». В устах беспринципных газетчиков это утверждение звучит как профанация принципа, безусловно разделявшегося самим Салтыковым. Все дело в том, как используется, чему служит эта сила. Начиная с 60-х годов и до конца жизни, Салтыков был убежден в исключительном значении печати как органа свободной мысли. «…Человечество, — сказано в пятой главе «Введения», — бессрочно будет томиться под игом мелочей, ежели заблаговременно не получится полной свободы в обсуждении идеалов будущего». Органом такого обсуждения может быть только печать, освобожденная от травли и обвинений в неблагонамеренности. Поэтому пресса Подхалимовых и Непомнящих представлялась Салтыкову извращением, искажением принципа, но не подрывала самый принцип. Из инвектив Салтыкова по адресу печати невозможно сделать вывод о «вредности» и «лживости» печати как общественного института. А именно к такому выводу приходил, в цитированной выше статье, К. П. Победоносцев: «…Пресса есть одно из самых лживых учреждений нашего времени»[109].
О том, что свободе обсуждения в прессе насущных социально-политических тем Салтыков придавал первостепенное значение, свидетельствует вступление к очерку «Газетчик». Возможно, оно имеет в виду следующие строки Каткова: «Печать в России, и, быть может, только в России, находится в условиях, дозволяющих ей достигать чистой независимости. Мы не знаем ни одного органа в иностранной печати, который мог бы в истинном смысле назваться независимым. В так называемых конституционных, в противоположность России, государствах есть партии, которые борются за власть и во власти участвуют. Политическая печать в этих странах служит для этих своевластных партий органом. Печать в этих странах не есть выражение совести, свободной от власти и не замешанной в интересах борющихся за нее партий. Каждый из этих органов имеет своим назначением способствовать успеху своей партии и заботиться не о том, чтобы раскрыть и разъяснить дело, а чтобы запутать и затемнить его. В России же, где таких партий не имеется, именно и возможны совершенно независимые органы»[110]. На самом деле, отвечает Салтыков, взамен общественно-политических принципов российская пресса руководствуется «побуждениями совсем иного (низменно-морального) свойства», а ее органы подразделяются на «ликующие и трепещущие». В этих условиях свободное «обсуждение идеалов будущего», — как необходимая предпосылка осуществления «социальных новшеств», — разумеется, исключается.
Положение русской печати в пореформенное время, особенно в 80-е годы, определялось, таким образом, исторически неизбежным вторжением буржуазности: нового массового читателя, «улицы» — с ее моралью, «философией», вкусами, — влиянием денежных отношений и т. д. — но в условиях полного сохранения самодержавной государственности, то есть при отсутствии политических партий, политической свободы. Это и создавало ту двойственность в положении русской печати, которая отражена в салтыковских ее характеристиках. Двойственной, противоречивой была и личность самого «газетчика». В служении лозунгу «хочу подписчика!», в собирании «крох» и «мелочей» извращается «человеческая природа», гибнет талант. Лишь гений (подобный Чехову) мог преодолеть эти губительные условия ежедневного газетного служения «мелочам». И лишь тогда масса впечатлений и наблюдений (которые копит, например, и вовсе не бесталанный Подхалимов) действительно способна заиграть под пером художника, положить основание новым художественным формам и принципам.
Салтыков никогда не возлагал больших надежд на «новые» учреждения, установленные рядом весьма непоследовательных реформ 60-х годов, никогда не обольщался наступившим «возрождением» и «обновлением» русской жизни. Вместе с тем самый принцип «возрождения, обновления и надежд» был коренным принципом салтыковского миросозерцания. Бросая взгляд в прошлое, в «Имяреке» он точно охарактеризовал как «эпоху возрождения», так и свое отношение к «возрождению, движению и надеждам». «Эпоха возрождения была довольно продолжительна, но она шла так неровно, что трудно было формулировать сколько-нибудь определенно сущность ее. Возрождение — и рядом несомненные шаги в сторону и назад. Движение — и рядом застой. Надежда — и рядом отсутствие всяких перспектив. Ни положительные, ни отрицательные элементы не выяснялись настолько, чтобы можно было сказать, какие из них имели преобладающее значение в обществе. Мало этого: представлялось достаточно признаков для подозрения, что отрицательные элементы восторжествуют, что на их стороне и соблазн и выгода. К чести Имярека, должно сказать, что он не уступил соблазнам, а остался верен возрождению, движению и надеждам».
К 80-м годам стало совершенно ясно, что восторжествовали именно отрицательные элементы. «Возрождению, движению и надеждам», общим для освободительного движения в годы подготовки и отмены крепостного права, остались верны в 80-е годы лишь демократы, несомненным главой которых был Салтыков. Такие институты, как новый суд, как земское самоуправление, такие факторы, как печать и общественное мнение, теряли или уже потеряли, если имели, то значение, которое могли бы иметь, при иных политических обстоятельствах, в осуществлении «возрождения, движения и надежд». В этом свете и рисуются Салтыковым сатирические персонажи, олицетворяющие названные институты и факторы.
VIОсобое место в художественно-публицистической концепции «Мелочей жизни» занимают разделы, посвященные современному молодому поколению, «мальчишкам», «детям» («Молодые люди», «Девушки»). Герои глав, составляющих эти разделы, очень различны, как различны и их жизненные судьбы, и тональность, в которой ведется повествование. Так, в разделе «Молодые люди» авторская ирония, сопровождающая рассказ о Сереже Ростокине — «одном из самых ревностных реформаторов последнего времени» — или повествование о «государственном послушнике» Евгении Люберцеве, авторе записки «о необходимости восстановить заставы и шлагбаумы», резко сменяется скорбно-трагическим тоном рассказов «Черезовы, муж и жена» и «Чудинов». Столь же отлична интонация рассказа об «ангелочке» от интонации трех следующих, особенно «Сельской учительницы».