Берта Исла - Хавьер Мариас
При упоминании о матери я спросила:
– А Мерседес? Она не удивляется? Не переживает? Не тревожится? Она что-то знает?
Джек поднес палец к губам, словно призывая меня к молчанию. Жест был изящным, и его сопровождала искренняя улыбка. Он означал просьбу, а не приказ.
– Мерседес предпочитает не задумываться над этим. Она довольствуется теми сказками, которые ты нам преподносишь. И лучше, если ты и впредь будешь поступать так же. Пожалуйста. Продолжай придумывать истории про его звонки, не входя в подробности. Как ты и делала до сих пор. Наверное, сама ты этого не знаешь, но ты отлично умеешь притворяться.
И я его послушалась и подождала еще немного, и еще немного, и еще. Подождала до апреля, мая, июня – и терпела, и пальцем не пошевелила, в буквальном смысле не пошевелила; я ни разу не набрала ни номер Форин-офиса, ни какой-либо другой английский номер ни в июле, ни в августе, ни в сентябре 1983 года, а когда человек слишком долго ждет, у него в конце концов образуется двойственное и противоречивое чувство: он вдруг понимает, что привык ждать и вроде как и не хочет никаких перемен. Не хочет, чтобы ожидание завершилось, чтобы раздался долгожданный звонок, чтобы случилось столь желанное возвращение, но еще меньше хочет иного: получить известие, что ничего этого уже никогда не будет, муж не объявится и никогда не вернется. Второй вариант, естественно, много хуже, много трагичнее, но оба означают одно и то же: конец ожиданию и неопределенности, с которыми мы так сжились, что предпочли бы с ними не расставаться – чтобы у нас не отняли желание вставать утром или мысли, одолевающие перед сном, чтобы нас никуда не сдвигали с этой точки. “Если Томас вернется, мы опять будем вместе, – говорила я себе, но это было не столько трезвой мыслью, сколько ощущением, – и все снова будет как раньше, ничего не изменится, совершенно ничего; да, на сей раз он отсутствует дольше обычного, да, я ужасно страдаю, но на самом деле это лишь еще одна глава в нашей абсурдной жизни, в нашей жизни, состоящей из разлук и возвращений; очевидно, эта разлука будет дольше прежних, но наступит час, когда я не смогу отличить его нынешнее исчезновение от прочих, особенно если будущие тоже станут бесконечными, если станут растягиваться не на два-три месяца, а на полтора года, как теперь, и ведь неизвестно, на сколько еще оно растянется. Почти полтора года от него нет ни слова, но я ни о чем его не спрошу – так всегда было, и так всегда будет. А потом начнется новый период кажущейся нормальности, пока его снова не призовут и он снова не уедет. Наверное, лучше пусть будет так, как сейчас. Сейчас у меня есть мечта о будущем, которой я могу придать любую форму, словно будущее можно лепить по своему усмотрению. Я могу вообразить, что, вернувшись, он сразу объявит о своем уходе оттуда, скажет, что отлучка была такой долгой, так как он хотел на прощание выполнить сложное задание, но оно было последним, на какое он согласился; что он уже растратил лучшие годы своей жизни и ничто не может длиться вечно, что он хочет остановиться и дальше жить здесь; что он достаточно узнал о том мрачном и зловещем мире, в который большинство граждан никогда не отважатся ступить или хотя бы заглянуть. Я могу вообразить, как он признается, что устал и с него довольно, что то, что он делал сам и видел, как делают другие, слишком отвратительно, и он не желает и впредь сталкиваться лишь с ужасным, неприятным, подозрительным, жестоким и доводящим до отчаяния, не хочет вечно попадать в закоулки мира, где царят коварство и предательство. Вот такими мыслями я могу тешить себя до возвращения Томаса, потому что знаю: как только он вернется, эти фантазии улетучатся – их развеет инерция событий, иначе говоря привычка. “В любом случае Том душой и телом предан своему делу, так мне подсказывает шестое чувство, так мне это видится”, – сказал Джек, а Джек – отец Томаса и хорошо его знает, с куда более ранних времен, чем я. Томас вряд ли сможет отказаться от того, что сам выбрал, он, надо полагать, уже попал от этого в полную зависимость. И вот сейчас ему, вероятно, нужно быть не здесь, а в другом месте, перестать быть самим собой и стать кем-то другим или другими, и наверняка ему будет невыносимо навсегда превратиться в человека понятного и одинакового. “Когда его нет здесь, он про наше “здесь” забывает, мы перестаем для него существовать. Ты, я, его мать, даже дети – все мы перестаем для него существовать”, – и это тоже сказал Джек. Я не обманываю себя: он прав. Томасу нужно именно это: чтобы мы вообще исчезли, испарились на то время, когда пропадаем из его поля зрения, и больше того, из поля его воображения и памяти – совсем так же, как Хайд не помнит Джекила, а Джекил не помнит Хайда, или они вспоминают друг о друге лишь в момент перехода в иное состояние. Томас уйдет оттуда, только если его выпихнут насильно, спишут в отставку по причине непригодности, или если он спалится, или если из него выжмут все соки, или если ему это позволят Тупра, или Рересби, или тот, кто им командует, может, сам начальник секретных служб, начальник МИ-6; перед отъездом Томас сказал, что должен был – или должен будет – носить фамилию Фигерес, и, думаю, им всем меняют фамилии раз в несколько лет, наверное, чтобы они не рехнулись. Рано или поздно это случится – он им будет не нужен, и что тогда?
Как ни жутко мне вспоминать Мигеля Кинделана, но он описал судьбу отправленных в отставку агентов, и, вероятно, она не слишком отличается от судьбы выбывших из игры террористов, – скорее всего, Кинделан знал об этом по себе, знал, что то же самое ждет его и Мэри Кейт: “Оттуда по-хорошему не уходят, это