Свет очага - Тахави Ахтанов
Я напряженно вслушиваюсь — грохот пушек затих, теперь жди атаки. Как будто собственными глазами вижу, как множество вражеских солдат двинулось, повалило, на снегу трудно разглядеть людей в белых халатах, шевелится, ходуном ходит снежное покрывало, и мелькают по нему округлые, темные прорехи — лица солдат, а по всей этой волнующейся массе порхают колючие огоньки автоматных очередей.
Впервые участвовала я в бою в небольшом редком леске, где мы укрылись на рассвете. Вспыхнула перестрелка, кольцом охватила рощицу. Я не знаю, с какой стороны идут вражеские солдаты и много их или мало. Партизаны торопливо схватились за оружие и открыли ответный огонь, прячась за пни и стволы берез. Издалека я услышала голос Касымбека, отдававшего команды, хотела побежать к нему, поднялась, но тут же легла опять. Я почувствовала, что нельзя искать у него защиты, в эти минуты он мне не муж, и я для него как все, как солдат его.
Мягко впивались в весеннюю землю пули. Ощущение обнаженности холодило мое тело и оно напряглось все, как будто перед щекоткой. Я пыталась закрыть собой малыша.
— Укройся за кочкой! За кочкой…
Ко мне подбежал рыжий паренек, подхватил под руки потащил в сторону. Опираясь одной рукой о землю, спотыкаясь, я доковыляла до какого-то пня и укрылась за ним. Парень упал рядом.
— Не поднимай голову! Слышь? Убьют! — прокричал он и побежал дальше.
Я узнала его: это был тот самый парень, который увез меня зимой в санях, когда так же внезапно напали на нас немцы, мы не раз потом с ним встречались, я узнала, зовут его Сашей. Он тоже радовался тому, что я нашлась, приходил прощения просить. За что? Он переминался, смотрел на меня повлажневшими от смущения глазами.
Лежа на боку с прижатым к груди сыном, я упираюсь головой в поросшую мхом кочку и отчаянно вжимаюсь в землю бедром. Мне кажется, что и в самом деле я постепенно вдавливаюсь в землю, и это ощущение приносит какое-то облегчение, надежду на то, что уцелею, выживу и на этот раз.
Шагах в шести от меня кто-то стрелял, вдруг он приподнялся, я узнала Сашу, у него, видимо, заело что-то в винтовке, он привстал на одно колено и торопливо передергивал затвор. Наконец он справился с ним и только собрался лечь, как тут же с коротким вскриком рухнул лицом вниз. Оставив малыша за кочкой, я побежала к нему. Он лежал неподвижно, примяв зеленую траву светлой, рыжеватой головой. Я осторожно перевернула его, глаза его были закрыты, от лица еще не отлила кровь, казалось, что его вдруг сморило, он уснул. На груди сквозь выцветшую гимнастерку проступало сырое пятно величиной в ладонь. На глазах моих уходила жизнь, лицо его посерело, стало пепельным. Смерть, вот она, сквозь руки мои, державшие то, что было за минуту до этого еще резковатым, крикливым и застенчивым Сашей, проросла, сквозь пальцы, сквозь застывшие мои глаза. А в ушах моих стоял его голос:
— Понимаете, пока я отстреливался от немцев, глядь, а вас уже нет. Где, куда делась? А тут опять немцы! Вы уж меня простите. Не мог женщину с ребенком уберечь.
Была в нем еще и молодецкая, а больше мальчишеская бравада, в самые лютые морозы из-под его шапки выбивался буйный, точно легкой ржавчиной тронутый, чуб. Вот и сейчас выбился… Господи, волосы его непослушны, как на живом.
…Подняв голову, я увидела серо-зеленые мундиры немецких солдат, бегущих на меня. Я взяла винтовку, она остыла уже, была тяжелой, точно умерла вместе с Сашей. Но вот я, прижавшись щекой к прикладу, нажала на курок, меня откачнуло, я передернула затвор, синий пороховой дымок не успевал таять, сильно запахло порохом, горячим металлом и мятой травой из-под моих локтей. Обойма вскоре кончилась.
Пока я перезаряжала, дыхание мое выровнялось, я успокоилась. Немцы залегли в густой траве, за кочками, кустами. Двигались они короткими перебежками, горбатя спины и вжимая головы в плечи и зло постреливая на ходу. Наши стреляют изредка, берегут считанные партизанские патроны. Я стараюсь припомнить уроки, которые мне давали Касымбек с Абаном, стреляю, но попадаю ли в кого-нибудь, трудно сказать. По крайней мере, немецких солдат не становится меньше. Я в досаде рву затвор. И вдруг до ушей моих донесся какой-то звук, похожий на комариный писк. В пылу боя я не обратила внимания на него, но звук становился все громче, надрывнее — плакал мой малыш, я забыла о сыне! Бросилась к нему, не думая о пулях, прилегла рядом, прижала к себе. И показалось: пули засвистели гуще, злее, мстительнее. Что же мне делать? Лежать с малышом за пнем, ждать? Да, лежать и ждать.
…Дулат перестал ковырять землю и начал возиться со старым ящиком. Он дергал за конец полоску тонкой жести, пытаясь оторвать ее. Жесть не поддавалась, но Дулат все равно дергал изо всех сил и напряженно сопел. Вдруг жесть выскользнула из его рук, он чуть не упал, но схватил ее вновь. Упрямым растет мой малыш, на войне растет, под пулями. Как мне не хочется, чтобы вырос он жестоким.
Делает ли война человека жестоким? Не знаю, может, и делает. Здесь даже смерть не очень-то чтят. Не всегда есть возможность глаза убитому прикрыть. Помню с детства: в наших краях смерть одного человека заставляла горевать целые роды. Когда женщины плакали в голос и рвали на себе волосы, рыдали все вокруг, и лишь муллы могли кораном остановить горестный вопль. Приезжали сородичи издалека, и едва только завидится аул, как начинали рыдать и причитать: «Ой ты, родной мой!». Потом горечь, изошедшая в воплях опять, опускалась на сердца, все затихало, люди