Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Тяжелых отправили в госпиталь, а мы были легкие. Мы были – жители. Жильцы. Нас с Диной затолкали в палатку, там уже жили люди. Семья. Они все обступили нас, цокали языками, качали головами, как китайские болванчики. Усадили на кошму. Дина поджала под себя ноги. Мне по-восточному неудобно было сидеть. Я сел по-русски, грубо вытянув ноги вперед и чуть раздвинув. Дина что-то слабым голосом объясняла старухе в громадном платке из толстой грубой ткани. Указывала на меня. Возможно, она говорила, что мы муж и жена, чтобы снять лишние вопросы. И это было правильно. Семья в той палатке жила большая: старуха-мать, муж, жена, юноша, может, брат мужа или жены, и пятеро детей. Для Востока, кстати, и не так чтобы большая. Там бывают кланы и покрупнее. Детей рожают щедро. Я вспомнил курчавого мальчонку. Утонул он? Жив? Кто теперь накормит его сардинами в масле из консервной банки?
Нам постелили вместе. Мы не раздевались, хоть было жарко и душно. Увалились, обняли друг друга. Старуха укрыла нас еще одной кошмой. Жалостливо шептала, причитала над нами. Мы провалились в сон.
Батя, человек все время куда-то плывет. Куда-то бежит! Так устроен человек. Вернее, так устроен мир. Надо двигаться. Сядешь сиднем – помрешь. Нет, ну ты так или иначе помрешь, это ясно, но просто когда ты идешь, плывешь, бежишь, летишь, ты жив. А когда ты спишь? Я так думаю, сон – это маленькая смерть. Ты триста шестьдесят пять дней в году окунаешься в смерть. В самую настоящую. Ты отключаешься, ничего не видишь, не слышишь, не чувствуешь. Сны, скажешь? А разве сны – это признак жизни? А вдруг сны – это намек на иной мир? И нам его слегка, немножечко показывают. Ну, чтобы мы хоть одним глазком заглянули в то, что будет после смерти. И, кстати, может, после смерти как раз никакого зрения, ну, чтобы мы что-то там увидели, и никакого сознания, чтобы мы думали о чем-то, не будет; там будет вот это все, что мы порой видит во снах, только мы этого всего уже не будем ни видеть, ни слышать. А что же там с нами будет? Бать, а ничего не будет. Я трезвый реалист. Ничего. Пустыня. Выжженные камни. Берег синего моря. Жара. Только ты этого ничего не видишь. И жара тебя не жарит. А море в тебя не плещет. Все это есть, да. Только тебя нет.
Я не хочу вспоминать об Италии. Хотя, ты знаешь, впечатлений полно. Впечатления! Мы их запоминаем и забываем. Хоть говорят, что из впечатлений состоит память, на самом деле памяти они ни к чему. Сначала нас в этом палаточном лагере кормили-поили на дармовщинку. Мне протягивают пакет с рисом быстрого приготовления, банку тушенки и нарезанный хлеб в жестком целлофане, а я вспоминаю свой трехэтажный особняк и картины Славки по стенам. Я беру рис, наклоняю голову: благодарю, значит, кланяюсь. Неуклюже, непривычно. Шею гну! А раньше я башку задирал. Проклятье! Выходит так, и правда грех наказуем? К черту такой грех! Значит, ты не сумел его как следует совершить! Незаметно! Искусно! Так, чтобы никто и не приметил, что грех это!
Потом… потом… А, к черту, что было потом. Потом мы с Диной устроились работать. Еще живя в лагере этом беженском. Нам палатку разбили отдельную. Мы с ней, понятно, там, в уединении, и добрались друг до друга. Когда разделись первый раз, догола, чуть не спятили: оба изголодались. Да так сильно, чуть друг дружку не съели, так целовались! Дина работала в супермаркете, уборщицей. В продавщицы ее не взяли: язык не знала. Я помогал мусорной машине по ночам. Еще с одним парнем пристраивал доверху полный всяким дерьмом контейнер к гигантским железным клещам. Клещи поднимали контейнер, вываливали в кузов. Все на автопилоте. Руки грязные, а я все равно закуриваю. И курю. И накуриться не могу.
Дина являлась в палатку вся измочаленная. Будто ее катали и валяли. Будто она проституткой работала, а не уборщицей. Я жалел ее. Иногда – желал. Это была моя женщина. Для всех вокруг – моя жена. Мы немного, совсем чуть-чуть, подкопили денег и сняли себе смешную комнатенку на окраине приморского городка. Крохотную, как консервная банка. А мы – две рыбки, нас хорошо прожарили, но не успели засолить: не смогли.
Желал все меньше и реже, жалел – все больше. Динина красота поблекла, она сильно исхудала, стала кожа да кости. Из маркета она приносила большие бумажные пакеты, доверху полные едой; но сама эту еду не ела. Сидела и глядела, как я ее поедаю. Рукою щеку подопрет и глядит, пригорюнившись. Как русская баба. Я ей подмигиваю: что не ешь? Вкусно же! Трепанги, маслины, сыр с плесенью, итальянская паста! Она машет головой. "Нет, есть ти, ти есть, а я голодай, я нет хотель. Нет хотель". Я заподозрил, что она больна. Чем? На врача у нас денег не было. Еле на нашу каморку хватало. И на жрачку.
Я шептал себе: молодая девчонка, все заживет, как на собаке. Потом Дину увидал наш старик сосед. Он доктор оказался, рентгенолог, правда, в прошлом. Зазвал нас обоих к себе. За ширмой осмотрел Дину. Говорил долго и страстно, я ни шута не понял. Тогда он записал все, что говорил, на большом листе бумаги, крупными буквами. И повторял по-английски: "Транслейт, транслейт!" Мы потом перевели, нашли русского нищего, у входа в цирк шапито. Он по-русски матерился, я к нему бросился обрадованно, как к брату родному. Он прочитал нам каракули доктора. Там черным по белому стояло: РАК ГРУДИ ОПЕРАЦИЯ СРОЧНАЯ ТОГДА ВЫЖИВЕТ И ПОПРАВИТСЯ ЕСЛИ ПРОМЕДЛИТЬ БУДЕТ ПОЗДНО. "Это вот у нее рак груди?" – ткнул бродяжка в Дину пальцем. Она глядела грустно, непонимающе. У нее, кивнул я, спасибо,