Обязательно завтра - Юрий Сергеевич Аракчеев
Читали часа полтора – там больше полсотни страниц на машинке, – я не знал, чем заняться, выходил из аудитории, бродил по коридорам, стоял во дворе, глядя на небо и солнце. Странную бессмысленность ощущал во всем. Даже солнце и небо казались бесцветными, ненастоящими, что-то это напоминало, не мог сообразить сразу, что именно. А, ну да, тюрьму, конечно! Точно так же воспринималось солнце из тюремного дворика.
Да, мы все в тюрьме, думал я, если уж по большому счету. Бессмысленность и пустота. Ложь вокруг, неверие у большинства ни во что, и ничего нельзя, сплошные запреты. Вот читают, сейчас будут долбать по самым чувствительным местам, а зачем? Зачем это нужно? Писал честно, писал, как принято говорить, «для себя». Ну, и какой же смысл? Не напечатают – уже категорически возвращали дважды из двух журналов, а в третьем как будто понравился, но… Редактор сказал, что «слишком» – «Нельзя же уж так-то, такое у нас не пройдет». То есть и выходит, что «для себя». А сейчас обсуждающие будут еще и изгиляться. Никому не нужно ведь это «для себя». Все теперь должны следовать установкам, привыкли. Чтоб опубликовали! Вот и очерк у Алексеева лежит старый мой, настоящий – без пользы. Осточертело все. А новый… Алексеев пока молчит.
Честно говоря, мне не хотелось возвращаться в аудиторию, дикая мысль вспыхнула: уйти! Уйти и все. Пусть обсуждают. Зачет поставят все равно, и ладно. Ведь послал же на первом курсе повесть по почте. И зачли. Вот только с экземплярами. Жалко. Вдруг пропадут? Да нет, глупость, конечно. Никуда я не уйду.
И словно под невидимым конвоем вернулся все же в аудиторию.
Подробно вспоминать то, что было дальше, не хочется. Да и не помню толком. Вошел тогда к ним – заранее с комом в горле, боялся сорваться, всячески уговаривал себя не волноваться и ни в коем случае не отвечать на придирки и глупости. И ощущение тюрьмы и предстоящего насилия было, ожидание непонимания, чувство стыдной обнаженности, желание защищаться, хотя и незнание, как. Ощущение жертвенности, заклания, что ли. Ну, букет, известный всякому, кто, фигурально выражаясь, подставлялся и получал по морде.
Однако ожидаемого не произошло. Это странно, однако некоторое время я не мог даже понять, адекватно ли воспринимаю происходящее. Повесть мою хвалили! Никто не обвинял за сумбур – разве что руководительница и еще кто-то сказал, что подробностей и производственных терминов все-таки многовато. С какой-то точки зрения, это, может быть, и справедливо, хотя я все-таки не согласен. Но и с этой точки кто-то из ребят меня защищал! Главное же – повесть поняли! И говорили с уважением, я видел, что это действительно так – не дежурные похвалы, а искренние! Их проняло!
Да, такого я не ожидал. Ведь так привык к натужным высказываниям, натяжкам, неискренности, порой откровенной лжи в выступлениях семинаристов. И вдруг…
Радость, чувство некоторого удовлетворения были, конечно. Но больше все же не это. А – печаль. Все, как один, заявляли, что рассказ не напечатают ни за что. «Такие вещи будут у нас печатать через пятьдесят лет, не раньше», – так сказал один, кажется, Соловко. «Через двадцать», – возразил ему кто-то. «Да, – согласилась руководительница, – его не напечатают сейчас, к сожалению, это верно. Мрачно им покажется, хотя это не мрачность. Это правда. Вы, Серов, работали на заводе сами, и это чувствуется. Не все получилось у вас в рассказе, но он состоялся, он есть. Это живое, это трогает, а недостатки не столь и важны. Я считаю, и, думаю, товарищи со мной согласятся, это ваша удача».
Ничего себе удача, подумал я.
48
Смутное, смутное было у меня тогда состояние все равно, странно подействовало обсуждение на семинаре. Хвалили… А за что? За то, что не напечатают? Опять все – наоборот… И потом. Все-таки производственная тема у меня в повести, пусть лишь внешне, но – производственная. Красоту, эротику, женственность они бы не поняли все равно. И – осудили бы. «Производственная», «деревенская», «городская»… Все! Остальное – «ни о чем». Напишу о Лоре, об «этих» проблемах – скажут: не положено, «не по-советски», «порнография», непристойный секс. Низ-зя!
Алексеев, между тем, не звонил, и я решил сам ему позвонить. Застал.
– Ну, как, прочитали, Иван Кузьмич?
– Прочитал, – сказал Алексеев, и тон его был кислый.
– Ну, и как? – спросил я спокойно.
– Честно говоря, плохо, – сказал Алексеев и вздохнул. – Понимаешь, это не то, Олег. Ты же… Я от тебя другого ждал. Ну, в общем, приезжай, поговорим. Вообще-то я могу его предложить, конечно. Его, может быть, даже и напечатают. Но… Это не то, понимаешь. Пафос ложный. В том очерке, что у нас не пошел, у тебя искренность была. А здесь… Это не твое, Олег. Не твое…
– Хорошо, – оборвал его я. – Понятно. Я заеду как-нибудь. Позвоню тогда.
И повесил трубку.
Первым чувством была дикая злость. Кто меня просил сделать не так, как я хотел, а «как надо»? Кто накачивал необходимостью «положительных примеров», «ролью комсомола» и т.д.? Кто давал мне эти самые заведомые «установки» и отвергал то, о чем я хотел написать? А теперь удивляется!
Но тут же я и остыл. Почувствовал даже, что стало отчего-то легко. Элемент благодарности к Алексееву ощутил даже. От того, что он все же не похвалил. Ну, и стыд, конечно. Перед самим собой стыд. И перед ним все же тоже.
Вспомнился опять почему-то фильм «Хеппенинг в белом». Безнадега, полная у нас, безнадега… Что делать?
49
Да, невеселое было тогда положение. Состояние отчаяния, можно сказать. Поражение на всех фронтах…
Только вот деньги за фотографии в детских садах исправно воспитатели собирали и честно мне отдавали. И никто меня пока не поймал. Финансовая проблема в какой-то степени решалась. А скоро лето. Детские сады выезжают на дачи, и с заработком будет еще проще.
И вот…
Есть, то есть питаться земной пищей все-таки надо, и я по-прежнему ходил в свою «Закусочную». Зашел и на этот раз. Был солнечный день конца мая, но я как-то не замечал любимого солнца. Что-то было все же не так. Отупение и