Александр Герцен - Том 11. Былое и думы. Часть 6-8
Может, я высказал вещь избитую и которую вы знаете лучше меня. Я это пишу не для спора, не для того, чтоб начать контроверзу, но я считал себя обязанным сделать это замечание, потому что иногда лучшие умы и благороднейшие сердца ошибаются в основе, сами не замечая того. Для того я это пишу вам, чтоб доказать, как внимательно читал я вашу книгу, и дать новый знак того уважения и любви, с которыми…
В. Печерин.
На это я отвечал ему по-русски:
25, Euston square, 21 апреля 1853 г.
Почтеннейший соотечественник,
душевно благодарю вас за ваше письмо и прошу позволение сказать несколько слов à la hâte[484] о главных пунктах. Я совершенно согласен с вами, что литература, как осенние цветы, является во всем блеске перед смертью государств. Древний Рим не мог быть спасен щегольскими фразами Цицерона, ни его жиденькой моралью, ни волтерианизмом Лукиана, ни немецкой философией Прокла. Но заметьте, что он равно не мог быть спасен ни элевзинскими таинствами, ни Аполлоном Тианским, ни всеми опытами продолжить и воскресить язычество.
Это было не только невозможно, но и не нужно. Древний мир вовсе не надобно было спасать: он дожил свой век, и новый мир шел ему на смену. Европа совершенно в том же положении; литература и философия не сохранят дряхлых форм, а толкнут их в могилу, разобьют их, освободят от них.
Новый мир точно так же приближается, как тогда. Не думайте, что я обмолвился, назвав фаланстер казармой; нет, все доселе явившиеся учения и школы социалистов, от С.-Симона до Прудона, который представляет одно отрицание, бедны, это первый лепет, это чтение по складам, это терапевты и ессениане древнего Востока. Но кто же не видит, не чует сердцем огромного содержания, просвечивающего через односторонние попытки, или кто же казнит детей за то, что у них трудно режутся зубы или выходят вкось?
Тоска современной жизни – тоска сумерек, тоска перехода, предчувствия. Звери беспокоятся перед землетрясением.
К тому же все остановилось. Одни хотят насильственно раскрыть дверь будущему, другие насильственно не выпускают прошедшего; у одних впереди пророчества, у других – воспоминания. Их работа состоит в том, чтоб мешать друг другу, и вот те и другие стоят в болоте.
Рядом другой мир – Русь. В основе его – коммунистический народ, еще дремлющий, покрытый поверхностной пленкой образованных людей, дошедших до состояния Онегина, до отчаяния, до эмиграции, до вашей, до моей судьбы. Для нас это горько. Мы жертвы того, что не вовремя родились; для дела это безразлично, по крайней мере не имеет того смысла.
Говоря о революционном движении в новой России, я вперед сказал, что с Петра I русская история – история дворянства и правительства. В дворянстве находится революционный фермент; он не имел в России другого поприща, яркого, кровавого, на площади, кроме поприща литературного, там я его и проследил.
Я имел смелость сказать (в письме к Мишле), что образованные русские – самые свободные люди; мы несравненно дальше пошли в отрицании, чем, например, французы. В отрицании чего? Разумеется, старого мира.
Онегин рядом с праздным отчаянием доходит теперь до положительных надежд. Вы их, кажется, не заметили. Отвергая Европу в ее изжитой форме, отвергая Петербург, т. е. опять-таки Европу, но переложенную на наши нравы, слабые и оторванные от народа, мы гибли. Но мало-помалу развивалось нечто новое – уродливо у Гоголя, преувеличенно у панславистов. Этот новый элемент – элемент веры в силу народа, элемент, проникнутый любовью. Мы с ним только начали понимать народ. Но мы далеки от него. Я и не говорю, чтоб нам досталась участь пересоздать Россию; и то хорошо, что мы приветствовали русский народ и догадались, что он принадлежит к грядущему миру.
Еще одно слово. Я не смешиваю науки с литературно-философским развитием. Наука если и не пересоздает государства, то и не падает в самом деле с ним. Она – средство, память рода человеческого, она – победа над природой, освобождение. Невежество, одно невежество – причина пауперизма и рабства. Массы были оставлены своими воспитателями в животном состоянии. Наука, одна наука может теперь поправить это и дать им кусок хлеба и кров. Не пропагандой, а химией, а механикой, технологией, железными дорогами она может поправить мозг, который веками сжимали физически и нравственно.
Я буду сердечно рад…
Через две недели я получил от о. Печерина следующее письмо:
I. М. I. А.
St. Mary’s, Clapham, 3 мая 1853.
Я вам отвечаю по-французски по причинам, которые вы знаете. Не мог писать я к вам прежде, потому что был обременен занятиями в Гернсее. Мало остается времени на философские теории, когда живешь в самой середине животрепещущей действительности; нет досуга разрешать спекулятивные вопросы о будущих судьбах человечества, когда человечество с костями и плотью приходит изливать в вашу грудь свои скорби и требует совета и помощи.
Признаюсь вам откровенно, ваше последнее письмо навело на меня ужас, и ужас очень эгоистический, признаюсь и в этом.
Что будет с нами, когда ваше образование (votre civilisation à vous) одержит победу? Для вас наука – все, альфа и омега. Не та обширная наука, которая обнимает все способности человека, видимое и невидимое, наука – так, как ее понимал мир до сих пор, но наука ограниченная, узкая, наука материальная, которая разбирает и рассекает вещество и ничего не знает, кроме его. Химия, механика, технология, пар, электричество, великая наука пить и есть, поклонение личности (le culte de la personne), как бы сказал Мишель Швалье. Если эта наука восторжествует, горе нам! Во времена гонений римских императоров христиане имели по крайней мере возможность бегства в степи Египта, меч тиранов останавливался у этого непереходимого для них предела. А куда бежать от тиранства вашей материальной цивилизации? Она сглаживает горы, вырывает каналы, прокладывает железные дороги, посылает пароходы, журналы ее проникают до каленых пустынь Африки, до непроходимых лесов Америки. Как некогда христиан влекли на амфитеатры, чтоб их отдать на посмеяние толпы, жадной до зрелищ, так повлекут теперь нас, людей молчания и молитвы, на публичные торжища и там спросят: «Зачем вы бежите от нашего общества? Вы должны участвовать в нашей материальной жизни, в нашей торговле, в нашей удивительной индустрии. Идите витийствовать на площади, идите проповедовать политическую экономию, обсуживать падение и возвышение курса, идите работать на наши фабрики, направлять пар и электричество. Идите председательствовать на наших пирах: рай здесь на земле – будем есть и пить, ведь мы завтра умрем!» Вот что меня приводит в ужас, ибо где же найти убежище от тиранства материи, которая больше и больше овладевает всем?
Простите, если я сколько-нибудь преувеличил темные краски. Мне кажется, что я только довел до законных последствий основания, положенные вами.
Стоило ли покидать Россию из-за умственного каприза (caprice de spiritualité)? Россия именно начала с науки так, как вы ее понимаете, она продолжает наукой. Она в руках своих держит гигантский рычаг материальной мощи, она призывает все таланты на служение себе и на пир своего материального благосостояния, она сделается самая образованная страна в мире, провидение ей дало в удел материальный мир – она сделает рай из него для своих избранных. Она понимает цивилизацию именно так, как вы ее понимаете. Материальная наука составляла всегда ее силу. Но мы, верующие в бессмертную душу и в будущий мир, – какое нам дело в этой цивилизации настоящей минуты? Россия никогда не будет меня иметь своим подданным.
Я изложил мои идеи с простотою для того, чтоб уяснить нам друг друга. Извините, если я внес в слова мои излишнюю горячность. Так как я еду снова в Ирландию в пятницу утром, мне будет невозможно зайти к вам. Но я буду очень рад, если вам будет удобно посетить меня в середу или в четверг после обеда.
Примите и проч.
В. Печерин.
Я ему отвечал на другой день:
25, Euston square, 4 мая 1853.
Почтеннейший соотечественник,
я был у вас для того, чтоб пожать руку русскому, которого имя мне было знакомо, которого положение так сходно с моим… Несмотря на то, что судьба и убеждения вас поставили в торжествующие ряды победителей, меня – в печальный стан побежденных, я не думал коснуться разницы наших мнений. Мне хотелось видеть русского, мне хотелось принесть вам живую весть о родине. Из чувства глубокой деликатности я не предложил вам моих брошюр, вы сами желали их видеть. Отсюда ваше письмо, мой ответ и второе письмо ваше от 3 мая. Вы нападаете на меня, на мои мнения (преувеличенные и не вполне разделяемые мною), нельзя же мне не защищаться. Я не давал того значения слову наука, которое вы предполагаете. Я вам только писал, что я совокупность всех побед над природой и всего развития, разумеется, ставлю вне беллетристики и отвлеченной философии.