Вдогонку за последней строкой - Леонид Генрихович Зорин
В ту пору мой сон был сшит без швов, из одного куска материи. На сей раз он пришел лишь под утро, был дробным и рваным, я изживал его малыми дозами, точно силясь вытолкнуть застрявшие в горле непереваренные ломти. Я и хотел поскорей проснуться, и чувствовал, что боюсь пробуждения.
Утром, подъезжая к Москве, стоял в коридоре, смотрел в окно на привокзальные строения, потом, пробираясь к тамбуру, к выходу, зажав в руке свой рижский трофей, думал о том, что ждет в столице. Если б я мог увидеть Аусму, сказать ей, что все мы под богом ходим…
А что меня ожидало? Да то же, что всех, кто ехал со мной в этом поезде, и всех, кто жил со мной в этом царстве. Угрюмые будни сверхдержавы и новые взрывы ее паранойи. Кому-то из нас повезло больше, кому-то меньше – как выпала карта.
Только через несколько лет мне привелось оказаться в Риге. Я вновь исходил ее вдоль-поперек, на старой улице Кришьяна Барона зашел в магазин, где купил свою палку. Аусмы, разумеется, не было, не было и костистой брюнетки. В доме, где я тогда побывал, жили совсем другие люди – о прежней хозяйке не то не знали, не то не захотели сказать.
Уже десять лет, как не стало Антона. Болел он долго, ушел внезапно. Устал держаться, бороться с немощью, устал ежеминутно бояться обременить нас своей бедой. Палка латышского негоцианта служила Антону долго и верно, и вот она вернулась ко мне. Но больше уже не приходит в голову пощеголять своей иноземкой и прогуляться с ней по Тверской. Я вспоминаю о ней в тот день, когда мне требуется ее помощь. Рука находит склоненную шейку, опирается на коричневый ствол, обвитый серебряным ободком.
При этом отчего-то всегда я вспоминаю, как мы обсуждали догадку Платона: идея понятия (или предмета) и предваряет, и определяет его. Может быть, так оно и есть и в палке была своя идея. Идея дубинки или шпицрутена – принять удары, пройдя сквозь строй.
Но тут же отчетливо сознавал, что в той навсегда ушедшей жизни, во мне, в каждой клеточке, пела и пенилась юность, а не ее идея. Хоть выпало жить – в двадцатом веке, а ведь идея двадцатого века давала не много шансов выжить.
Но я давно уже больше не Костик из улья близ Покровских ворот, а Константин Сергеевич Ромин. Стал желчен, замкнут, тяжел на подъем. Отстранствовал. Никуда не тянет. И в Ригу тоже, что мне там делать? Я чувствую ее неприязнь. Возможно, я это заслужил, и все же идея общей вины невыносима для человека.
Эпоха реванша. Время от времени там возникают полуживые, потусторонние старики. Их извлекают из небытия, чтобы они держали ответ за развалившуюся империю. Должна торжествовать справедливость.
И все это – вздор. Идея возмездия призрачна так же, как все остальные. Лишь умножается масса ненависти, которая копится день за днем и возвращается к нам ответом перенасыщенной злом природы – трясением почвы, мором, потопом или осколком погибшей звезды, летящим сквозь вселенскую ночь на встречу с приговоренной планетой.
2003
Расстрига
Рассказ
– Какая прекрасная работа, – сказала дама, – просто как новенькие. Что значит – проскурниковская мастерская.
Она повертела перед глазами туфлю с правой ноги, потом с левой, точно разглядывала их на свет.
– Главное, что мои домашние хором твердили: да выброси их, они свое уже отслужили.
– Ну зачем же? – сказал сапожник. – Проскурников всегда говорил: с вещами нужно подольше жить, как можно дольше не расставаться.
– Занятно, – сказала дама. – Спасибо. Вы бережете его репутацию.
– Спасибо и вам, – сказал сапожник.
И, не спеша проводив ее взглядом, обернулся к Владимиру Сергеевичу:
– Так какая у вас беда?
Владимир Сергеевич с интересом посматривал украдкой на мастера. Плоский нос, глаза глубоко посажены, узкая верхняя губа – красавцем его не назовешь, но внешность обращает внимание, посвоему даже к себе притягивает. И кажется почему-то знакомой.
– Мне тоже советовала жена выбросить туфли за ненадобностью, – сказал он с виноватой улыбкой, – видите, что с ними стряслось.
– Союзки долго жить приказали, – вздохнул сапожник. – Тяжелый случай.
– Но вот и я – расстаюсь неохотно. Обувь предпочитаю разношенную.
– Это естественно. Вы подсознательно ощущаете: всякая перемена укорачивает вашу жизнь.
Эта мысль в устах его собеседника, да и лексика, изысканно книжная, удивили Владимира Сергеевича. Мастер, видимо, уловил его реакцию – ухмыльнулся.
– Это Проскурников говорил, – сказал он. – Может быть, чуть по-другому.
«Уж несомненно по-другому, – мысленно согласился с ним Владимир Сергеевич, – ты, мой милый, явно другого поля ягода».
И чтобы прикрыть чувство неловкости, сказал озабоченно:
– Мне объяснили, что только у вас могут помочь. Завидная слава.
– Имя обязывает, – сказал сапожник. – «Проскурниковская мастерская».
– Усек, – кивнул Владимир Сергеевич. – Это звучит почти как легенда.
– Мастер – это всегда легенда, – живо отозвался сапожник. – Он меня и учил. На совесть.
Неожиданно Владимир Сергеевич понял, что ему здесь уютно. Тихо, тепло, да и покойно – не хочется наружу, на улицу, в морозные жернова Москвы. Приятно тянет кожей и клеем, словно приперчивающий воздух запах дратвы, не всем он по вкусу, а вот ему он издавна мил – так в детстве сладко и завораживающе действовали на его обоняние натертые мастикой полы. Неведомо почему, но мерещилось, что веет свежим весенним духом.
Мастерская занимала просторное полуподвальное помещение, в конце которого – желтая дверка в подсобку. В самой мастерской, у ближней стены, шкафчик, над ним мутноватое зеркало, вернее, то, что осталось от зеркала. Станочек стоит у другой стены, она примыкает к окну, сквозь которое просматривается тротуар. Впечатление, что он движется – такую иллюзию создают то возникающие, то исчезающие туфли, туфельки, сапоги и сапожки. Владимир Сергеевич подумал, что это ожившая витрина проскурниковской мастерской, ее опознавательный знак. Он мысленно представил себе, как, изредка поднимая голову, Проскурников смотрел на обувку, которой был занят весь свой век.
– Ну что ж, – сказал сапожник. – Добро. Надеюсь, что смогу вам помочь. Обязан – по старому знакомству.
Не зря это плоское лицо сразу заставило память вздрогнуть. Владимир Сергеевич вгляделся и неуверенно проговорил:
– Вы – Тан?
Сапожник с усмешкой кивнул.
– Тимофей Александрович?
– И это помните?
Владимир Сергеевич был растерян, не знал, что говорить, как держаться. Когда их знакомили, это имя было звонким, даже чуть вызывающим. Слава о молодом биологе шла всякая, несколько даже скандальная. Никто не отказывал в одаренности, и все-таки «Тимофей Тан» было одним из эпатирующих, раздражающих именований. Как всякая деятельность,