Письмо - Константин Михайлович Станюкович
Вершинин был возмущен такою простотой отношения к «измене». Но в то же время он не мог не сознать, что понятие о любви и самая любовь у этого философа-матроса несравненно возвышеннее и одухотвореннее, чем его страстная и ревнивая любовь к Марусе.
Он подлой измены не простит… Нет, не простит!
Но после разговора со своим вестовым Вершинин все-таки стал несколько покойнее.
Матвеев заметил это и спросил:
— Так сейчас прикажете вольную одежду подавать, вашескобродие!
— Пожалуй, подай… К консулу надо зайти.
— То-то у концыря время и проведете. А то все одни да одни, вашескобродие!
— Да скажи на вахте, чтобы вельбот приготовили!
— Есть, вашескобродие! — отвечал Матвеев, весь подтягиваясь и принимая тот вид исполнительного вестового, который он считал для себя обязательным, когда дело касалось его, так сказать, официальных обязанностей.
Он хотел, было, уходить, как Сергей Николаевич остановился и сказал:
— А знаешь ли, что я тебе скажу, Матвеев?
— Не могу знать, вашескобродие.
— Славный ты человек… Вот что я скажу тебе, Матвеев! — сердечно промолвил Вершинин… — Ну, а теперь подай платье да скажи насчет вельбота!
— Есть, вашескобродие! — отвечал вестовой, и в его голосе звучала веселая нотка.
VI
Через три дня «Чародейка» в девятом часу утра снималась с якоря. Дул ровный норд-вест, и «Чародейка» собиралась уходить из Фунчаля под парусами.
Только что раздалась команда старшего офицера, распоряжавшегося авралом: «по марсам и салингам». И марсовые бросились, как бешеные, по вантинам.
Мрачный стоял капитан на мостике, мрачный, напрасно старавшийся скрыть от всех свое душевное состояние. Тоска и злоба грызли его сердце.
Еще бы!
Он только что приехал с завтрака от консула и у него в кабинете, куда после завтрака консул пригласил гостей покурить, на письменном столе, среди пачки писем, присланных с клипера для отправки их в Россию с первым почтовым пароходом, заметил большой пакет, невольно бросившийся в глаза своею объемистостью.
Вершинин машинально взглянул на него и побледнел.
Пакет был адресован на имя Аделаиды Петровны Любарцевой, подруги Маруси, с припиской; «для передачи М. Н. В.».
Сомнений больше не могло быть. Жена в переписке с Огнивцевым!
«И сколько, подлец, ей написал!» — пробежало у него в голове.
И вот теперь взглядывая, как ставились паруса, Вершинин уже не испытывал обычного чувства удовлетворенности и удовольствия капитана, на судне которого матросы работают лихо, и «Чародейка» оделась в паруса, похожая на белокрылую птицу, с такой быстротой, которая могла бы удовлетворить самого требовательного моряка.
На палубе царит тишина, обычная на военном судне во время аврала[2]. Только раздаются отрывистые командные слова старшего офицера, видимо счастливого, что «съемка с якоря» идет великолепно. Гребные суда были подняты мастерски. На шпиле ходили быстро. Во время постановки парусов нигде, слава Богу, ни одна снасть не «заедала», словом все шло, как по маслу.
И старший офицер, взглянув на капитана, удивился, что он не только не весел, а, напротив, мрачен, словно бы чем-то серьезно недовольный.
А, кажется, нечем быть недовольным!
И старший офицер снова поднял голову кверху, оглядывая внимательно: дотянуты ли везде до места шкоты, нет ли какой-нибудь неисправности.
Но все в порядке. И старший офицер недоумевающе пожал плечами и с некоторым раздражением в голосе крикнул:
— Пошел брасы!
Почти безучастно относившийся к тому, что делается теперь на «Чародейке», Вершинин все-таки по привычке глядел на верх, как отдают паруса, и сам в это время думал, как лжива и испорчена Маруся и как она подло обманывает. Пишет ласковые письма — и в то же время переписывается с Огнивцевым. До сих пор она, кажется, ни кем серьезно не увлекалась, а теперь дело кажется серьезное… Так зачем же скрывать? Зачем лгать? Ведь я ей говорил, что правды не боюсь…
И какой же подлец этот Огнивцев. Какой подлец! — злобно повторял про себя Вершинин и, как это обыкновенно бывает у ревнивых людей, ему с какою-то болезненною рельефностью представлялось, как Маруся ласкала Огнивцева и в то же время охотно отдавалась мужу. И он стискивал зубы, готовый крикнуть от боли и оскорбления.
Вершинин опустил взгляд на палубу, и взгляд упал на «подлеца». Он стоял у своей грот-мачты, которою заведовал, и в эту минуту проговорил что-то механику, смотревшему в качестве постороннего зрителя на аврал.
Неодолимая, чисто физическая ненависть охватила капитана при виде мичмана, веселого, улыбающегося.
И Вершинин внезапно крикнул Огнивцеву резким и грубым голосом:
— Во время аврала не разговаривают. Мичман Огнивцев, я вам говорю!
— Есть! — ответил Огнивцев.
И мгновенно побледневший, с засверкавшими негодующими глазами, он вызывающе и с недоумением взглянул на капитана, взглянул и, словно бы внезапно понявший причину этого грубого окрика, отвел взгляд, пожал плечами и как-то неестественно улыбнулся.
И Вершинин тотчас же спохватился, что сделал грубое замечание Огнивцеву не за то, что он что-то сказал механику, а за то, что он любим, как ему казалось, Марусей, — внезапно покраснел и, сознавая совершенную им несправедливость, избегал смотреть на Огнивцева.
«Из-за этой женщины я делаюсь подлецом!» — подумал Вершинин и в эту минуту ненавидел жену, благодаря которой совсем терял самообладание. Полный стыда за свою грубую и несправедливую выходку, он тут же дал себе слово не быть таким подлецом и не проявлять в служебных отношениях своих личных чувств, недостойных порядочного человека.
Все офицеры были поражены. Все привыкли видеть капитана настоящим джентльменом, сдержанным и справедливым. Все привыкли к тому, что он если и делал замечание, то в вежливой форме и предпочтительно с глазу на глаз. И вдруг — этот бешеный окрик из-за пустяка и при том на такого хорошего морского офицера, как Огнивцев.
Между тем «Чародейка»