Федор Сологуб - Том 3. Слаще яда
– Мне удалось на днях создать очень замечательное и оригинальное стихотворение. Я его прочту вам, если угодно, но в пояснение вам надо сказать несколько слов. Собственно, стихи и не следует объяснять, но я иду совсем особою дорогой, – я не подражаю никому, и потому вам мои стихи и могут на первый взгляд показаться не совсем ясными: в них надо вчитываться. Я, видите ли, довел свои нервы до такой чуткости, что начинаю видеть голубые вещи.
– Голубые вещи? что это такое? – восклицала розовая барышня.
– Это что-нибудь страшное? – опасливо спросила Катя Ваулина. Кошурин снисходительно улыбнулся.
– Это, как бы вам сказать… Да это, впрочем, все видели, только не понимали. Помните, случается, что вам иногда что-нибудь покажется в углу комнаты, или на стуле, или на диване, какая-нибудь голубая тень. Вы подходите и приискиваете естественное объяснение: платье висит, или стоит зонтик, или что-нибудь лежит на стуле, – и вы успокаиваетесь. Вы уж привыкли находить такие объяснения и верите им.
– А если там ничего нет? – спросил розовый подпоручик.
– Ну, вы уверите себя, что вам только показалось. Но это и на самом деле прошла голубая тень, душа какого-нибудь умершего существа, – они всегда проходят мимо нас, только мы не хотим видеть.
Глаза барышень широко раскрылись.
– Но зачем же они ходят? – спросила барышня в розовом.
– Зачем? Может быть, они хотят к нам обратиться, сообщить нам что-то, а мы не обращаем внимания. Это, собственно, еще не самые души: когда человек умирает, его душа выходит, и она в голубой оболочке, которая легче всякой земной материи, – и эта оболочка еще долго живет на земле, пока душа от нее не освободится.
– Но, значит, их очень много? – боязливо сказала Катя.
– Ну не так много, – усмехаясь, ответил Павел Кошурин. – Ведь одни только дворяне бессмертны. Мужики издыхают, как скоты.
– Неужели? – воскликнула розовая барышня.
– Уверяю вас. Кстати, вы знаете, что мы ведем свой род от времен Ивана Грозного? Но я начал о голубых вещах. Голубых ясно можно видеть, если изощрить внимание.
– То есть если расстроить нервы, – опять вмешался полковник.
– Почему же расстроить, а не настроить? – спросил Кошурин, пожимая плечами. – Я начинаю достигать этого. Вчера в сумерках я сидел один у себя. Задумался. Было тихо. Сижу вот так, откинувшись на спинку кресла, руки протянуты на коленях, – и вот я вижу, подошла ко мне, тихо-тихо, голубая тень и стала близко… все ближе, – ближе, – наконец я чувствую на руках кончики ее крыльев.
Гимназист остановился и значительно смотрел на слушателей.
– Тень крылатая! – заметил Аполлинарий Григорьевич, который, вместе с другими, снова начал вслушиваться в речи румяного гимназиста.
– Прямо из высших сфер, – с веселым смехом сказал Кошурин-отец.
– Что же она говорила? – спросила Катя, доверчиво и испуганно глядя на гимназиста.
– Пока еще я ничего не слышал. Но вот слушайте мои стихи.
– Господа, – сказал Аполлинарий Григорьевич, – прошу внимания. Юный поэт прочтет свои стихи.
Все стали слушать. Кошурин-младший принял мечтательно-горделивую позу и торжественно продекламировал:
Вдохновенные руки бессильно томятсяна грустных коленях…Замечаю внимательным взором движеньев таинственных тенях…Вдохновенье ль желанных сношений,немая ли это забава, –Голубая, прозрачная, тихоко мне опускается пава.Голубое крыло над рукою моеюколышется зыбко,А на клюве прозрачном дрожитнезнакомая миру улыбка.
Катя в восторге смотрела на поэта. Седой полковник откровенно засмеялся, а Аполлинарий Григорьевич сказал, лукаво усмехаясь:
– Славные стихи. В наше время таких не писали. Только не понимаю я, о чем грустят колени.
– Это, видите ли, передается впечатление, – небрежным тоном пояснил гимназист. – Всякая вещь имеет свою физиономию, и члены человеческого тела тоже.
– Позвольте спросить, – обратился к Кошурину Ваулин, – почему именно вы изволите упоминать в ваших стихах паву, а не другую птицу, – орла бы, например?
– Извините, этого я не могу объяснить. Это надо почувствовать.
– Пава – это символ, – сказал Евгений.
– Символ чего, позвольте спросить? – продолжал любопытствовать Ваулин, устремляя на гимназистов серые, проницательные глаза.
– Символ чего-то такого… я не могу это выразить.
– Если хотите, – снисходительно объяснил наконец Кошурин, – символ гордого стремления к неизвестному. Я, по крайней мере, так объясняю себе. Но я должен сказать, что когда я создаю стихи, я не понимаю, что пишу.
– О да, это заметно, – очень любезно согласился Ваулин.
– Я на него уж и рукой махнул, – с веселым смехом заявил Ко-шурин-отец, Павел Кошурин и Катя Ваулина сидели, уединившись, в уголке. Гимназист в чем-то настойчиво убеждал девушку, которая неопределенно улыбалась и покрывалась слабым румянцем.
– Позвольте же, – воскликнул наконец гимназист, – прочесть мои стихи, посвященные вам. То, что я должен вам сказать, прозой не выходит убедительно, – стало быть, это надо сказать стихами. Надеюсь, вы поймете или почувствуете. Слушайте.
Катя закрыла глаза и откинулась на спинку стула Гимназист, близко наклонясь к ней, продекламировал страстным полушепотом:
Отодвинул я завесы плотные, –Запечатана тайная дверь.Беззаботные, безотчетные, –Отчего не теперь?Облелеял бы лаской блуждающейЯ твою заповедную дверь.Утомляющей, утоляющей, –О, не бойся, поверь!
Кошурин кончил. Катя сидела с закрытыми глазами и словно ждала еще чего-то. Наконец она открыла глаза. В них было блудливое и желающее выражение.
– Все? – спросила она очень тихо.
– Все. Поняли?
– Может быть. Только…
– Что только?
– Положим, верю, – а дальше что?
– Дальше после, – ответил гимназист, радостно улыбаясь. Катя отошла от него.
– Что, – спросил Евгений, подходя к Кошурину, – у тебя, кажется, была интересная беседа с Катей Ваулиной?
– Да, – дурочка, такая боязливая, не может понять, что можно и невинность соблюсти, и насладиться во все свое удовольствие. Впрочем, я, кажется, обратил ее в свою веру стихами. Хочешь, прочту тебе?
– Прочти.
Кошурин повторил свое произведение.
Глава седьмая
Владимир Гарволин жил со своею матерью недалеко от Самсоновых. Он с детства водил дружбу с Шанею и частенько катал ее на салазках с той горки, что стояла в самсоновском парке. Давно уже обольстила его сердце пленительно-веселая девочка, но, застенчивый и неловкий, он не умел выразить своего чувства и казался грубым и суровым. По праву старой детской дружбы он говорил Шане «ты». Шаня была с ним доверчива, Шаня любила поболтать с ним о своем милом Женечке, – жестокая Шаня! И чем больнее бичевала Шаня Володино сердце речами о Хмарове, тем милее и дороже становилась она для него, – радостная, недостижимая.
А дома была у Гарволина грусть. Неонила Петровна, его мать, вдова здешнего чиновника, получала небольшую пенсию, давала за ничтожную плату уроки девочкам, которые ходили к ней готовиться в гимназию, а по вечерам отправлялась читать романы престарелой, полуглухой барыне, которая платила ей скудно и неаккуратно, задерживала ее почти каждый раз до поздней ночи, нестерпимо капризничала, да и считала себя благодетельницею, потому что иногда приглашала Неонилу Петровну с Володею обедать.
В последнее время Володя тяготился этими обедами и раза два пробовал увернуться от них. Но это было неудобно: капризная старуха жестоко обижалась, что пренебрегают ее приглашениями, и не хотела слушать никаких резонов. Ей нравилось видеть Володю, – он был застенчив и неловок, и она за обедом всласть шпыняла его благожелательными наставлениями.
– Для твоей же пользы, батюшка, – приговаривала она, – мальчик ты хороший, а в жизни и полировка нужна. Неотесанным дубиной только тын подпирать.
Хоть очень неприятны Володе были эти обеды, но приходилось-таки ходить: мать просила, – а то еще место потеряет.
Не легко достаются деньги, трудна жизнь. Утро до трех часов уходило на занятия с девочками. В это же время надо было готовить обед: постоянную прислугу держать было не на что, а ходила находом баба, мещанка, которая жила недалеко. Эта баба придет утром, натаскает дров, наносит воды, приберет кой-что и уходит до следующего утра; в назначенные дни придет вымыть полы, выстирать белье. Девочки уйдут, – еще много дома заботы и работы: сшить, починить, заштопать. Придет вечер, – надо идти на другой край города, добывать гроши чтением. Каждый день, во всякую погоду, в дождь, в снежную мятель, в морозы, тащиться в стареньком пальтишке, которое плохо греет стареющее тело, – это было трудно.