Янка Брыль - На Быстрянке
Говорили о чем угодно - вспоминали прошлое, рассказывали друг другу об учебе, то и дело вспоминали Максима, добрую тихую тетку Марылю, дядьку Антося с его басом, мельницу. Смеялись. И за этим смехом, за всеми обыкновенными, простыми словами, за взглядами с тайной искоркой у Толи в душе не смолкала новая песня...
С этой песней он помогал ей перед их полустанком одеться, мужественно нес два пустых студенческих чемодана, здоровался с дядькой Антосем, в санях укрывал Люду от ветра, а потом, распрощавшись на перекрестке, унес эту песню домой, в родную деревню.
Они условились переписываться. Но и в письмах чувства прятались где-то глубоко в подтексте; за полтора года Толя так ни разу и не начал письма теми словами, которые все настойчивее и настойчивее просились на язык: не написал ни разу "дорогая Людочка", а все "добрый день" или "здорово, Люда". А встретились они после тех чудесных часов в вагоне всего раз, на прошлогодних каникулах.
Сейчас встретились и - опять ненадолго. Второй день вместе. Да разве ж это вместе? А завтра - снова разлука...
...Толя уже не сидит над Максимовой рукописью, он ходит по комнате, от стола до порога, и ему здесь тесно, как тесно в его душе чувствам, которые совершенно необходимо высказать.
"Написать ей, что ли?" - приходит мысль. И от мысли этой, от сознания, что это последняя возможность выйти из тупика, стало и радостно, и как-то не по возрасту страшновато. "И в самом деле, напишу. Сентиментально выйдет, словно в романе каком-то... Ну так что ж?"
Толя сел, вынул из кармана пиджака, висевшего на спинке стула, ручку, взял чистый листок бумаги.
Как же начать? А просто, как хочется, как давно уже хотелось.
"Дорогая Людочка!" - написал он.
- А кыш! - вдруг послышался в сенях грозный бас дядьки Антося. - Кыш, погибели на вас нет, чтоб вам...
Толя вскочил, смял, спрятал в карман бумагу. Опять! Сговорились они, что ли?
- Сидишь в духоте, - сказал дед, входя в комнату. - Шел бы ты к реке: там ведь тоже можно читать. Я там лежал. Ничего лежится...
Дядька Антось присел на лавке, снял шапку и провел ладонью по мокрой лысине.
- Не могу уже все-таки, будь оно неладно.
Толя молчал, и в душе его боролись разноречивые чувства: раздражение против старика за то, что не вовремя пришел, неловкость и даже страх, что он, партизанский дед, все видит и все знает. Того и гляди, загремит: "А что это у тебя за бумажка в кармане? Ты, разбойник, никак дочку у меня, хворого, хочешь отнять?"
- Ну, - заговорил старик, придвигаясь поближе к столу, - что ж ты у него тут вычитал? Что он пишет который уже год? Что-нибудь стоящее?
Толя начал оживать.
- Работа, дядька Антось, толковая.
- Вишь ты! Гм...
- Книга будет, дядька Антось.
- Вишь ты! Вот лоботрясина!
Старик придвинулся еще ближе.
- А что ж, правильно, - сказал он, беря со стола папиросу. - Разве только панам про лес писать? Миновалось, будь они неладны! Плотогонов сын лучше напишет. Тьфу, чтоб ты сгорела! - выругался он, закашлявшись. - Уже и курить не могу. Дошел Антось до ручки.
- А вы не курите. Да прилегли бы.
Толя вдруг вспомнил землянку и первую чарку с дедом, "редактором" и Аржанцом, вспомнил, как Максим накинул отцу на плечи кожух, и давнее чувство сыновней нежности заслонило собой всю глупую обиду, и неловкость, и страх, вызванные неожиданным приходом старика.
- И вправду, ложитесь, дядька Антось. Я пойду на мельницу, погляжу. Дочитаю потом.
- Да, лягу, брат, лягу. А только радости от этого мало.
Дед тяжело поднялся и ушел за перегородку. Слышно было, как он топал там, потом улегся на толстый соломенный матрац.
Толя закурил. И вдруг усмехнулся. Потому что память его, как ему сперва показалось, неведомо отчего, "подкинуло на ухабе". Всплыли слова Толстого, которые приводит Горький в своих воспоминаниях: "Для веры, как для любви, нужна храбрость, смелость. Надо сказать себе: "верую" - и все будет хорошо".
"Так вот почему я вспомнил это! - опять усмехнулся Толя. - Конечно же верю, люблю, и ничто мне по помешает. Пиши, вахлак, если сказать не умеешь!.."
Он взял новый листок бумаги.
"Дорогая Людочка!
Ты не удивляйся, что я не решился тебе прямо сказать это, а вот пишу..."
- Если ему хорошо пишется, так что ж, - говорил за стеной старик. И голос его показался Толе мягче, чем всегда. - Мало разве вам довелось...
Толя слышал и не слышал.
"...Я люблю тебя самой настоящей любовью и очень давно... может быть, раньше даже, чем мы с тобой в первый раз встретились. Помнишь, в вашей хате в Копачах? Ты не улыбайся, у меня всегда именно это чувство, что не было такого времени, когда мы были чужими, незнакомыми, что я всю жизнь любил тебя и просто не могу припомнить такого дня, когда бы не думал о тебе, когда бы в сердце мое не глядели твои любимые, твои бесконечно родные глаза..."
- Да не болтались бы вы так долго бездомниками, - гудел за стеной дед. - Нашел бы, что один, что другой, добрую девку и женись, чего там... Ты-то хоть помоложе, а мой так уже заматерел в кавалерах от этой науки...
- Всё!.. - вздохнул Толя, перешагнув наконец заветный рубеж. С отменной аккуратностью сложив листок вчетверо, он написал адрес: "Люде", потом подумал, улыбнулся и под черточкой поставил, так сказать, обратный адрес: "От знакомого". Получилось довольно глупо, по-ребячьи. И пускай!
- У тебя тоже, видно, еще семья не на уме, - бубнил дядька Антось. Университет свой кончишь - тоже будешь книгу писать...
Толя глянул на портрет и, как заговорщик подмигнув Люде, подумал: "Поглядим, дед, что ты нам завтра скажешь!"
Мельницу пустили не так давно: Толя застал работу в самом начале.
Мешок пшеницы, предназначенной на каравай, надо было поднять на второй этаж. Тетка поправила косынку и ловко, с горько доставшейся мужской ухваткой, взялась за узел мешка.
- Давайте я, - подошел к ней Толя.
- Да что вы, ах ты боже мой! - запротестовала тетка. - Помогите, мужики! Алесь!
Бывший пехотинец усмехнулся, подошел и, с фасоном отстранив руки женщины, сказал:
- Помоги, помоги, а дочку отдаешь за другого. Ну-ка, пусти меня, теща!
- А может, и теща, что ты думаешь! Походи еще кавалером, так и тебе выращу.
На этой старой мельнице и подъемный механизм был такой же первобытный: из жерла свисала вниз цепь, переброшенная через колесо под крышей, этой цепью мешки подымали наверх. Алесь охватил мешок пшеницы петлей и, взявшись за другой конец цепи, обратился к Толе:
- А вы уже примите его, пожалуйста, там наверху.
Но женщина опередила Толю: сама побежала по ступенькам вверх, мелькая загорелыми икрами.
- О, тебе самой хоть под венец, - засмеялся мукомол.
Вдвоем с Толей засыпав пшеницу в ковш, женщина любовно стала ее разравнивать. Полоща руки в медных зернышках, она улыбнулась.
- Наскребла кое-как, - сказала не то Толе, не то сама себе. - Как баба на колобок. А вы, спасибо вам, добрый хлопец.
- Ну что вы. - Толя вспомнил о невзятой мерке и, чтоб перевести разговор, спросил, кивнув на пшеницу: - Что, последняя?
- И первая и последняя. Да и та не вся своя. Занимала да, как говорится, по зернышку считала. Ой, такую ли хотелось бы дочке свадьбу справить!..
Снизу поднялся и подошел к ним Алесь-пехотинец.
- Одна живете? - спросил у женщины Толя.
- Почему ж одна? Три девки в хате - друг дружку догоняют. На ленты не успеваешь заработать. Хотя уже и помогают мои девчата - ого!
- А муж!
- Не знаете разве - где? И мужик и сын - оба не вернулись. Сам еще в партизанах загинул, а Мишка аж до Берлина дошел. Пять дён спустя после войны получила: "Помер от тяжких ран"... А все писал: "Ваш сын и братик, гвардии рядовой Михаил Походенько..." Да что ж, не одна я! Привыкла...
- Так, говорите, плохо у вас в колхозе?
- Не дай боже такой жизни. Люди - как люди, стараются. Да известно, какой хозяин, такая и хата.
- Пьет их Цивунок и день и ночь, - пояснил Алесь.
- И пьет и закусывает. Там их целая бражка.
- Ну, а люди, коли так, чего молчат? - спросил Толя.
- Ой, это у нас мужики такие. А он распустился, ровно дедов кнут, что хочет, то и вытворяет. "Я, говорит, сделаю, так и Москва не переделает. Я, говорит, воевал, я был партизан, партизаном и остался". Герой! Один он воевал! А теперь только с поллитром воюет. Изо дня в день ходит мокрый, хоть ты выжимай. Какой уж тут может быть лад? По двести граммов летось отвалил. Какой же он будет, тот наш трудный день, коли тут не колхоз, а, как говорится, последний год аренды...
- Алесь! - послышался снизу голос мальчика. - Алесь!
- Чего? - нагнулся над жерлом пехотинец.
- Кобыла оторвалась. "Чего"! В речку вон где полезла.
Алесь побежал вниз по ступенькам.
- Напоить позабыл, - с укором покачала головой женщина. - И этот как с чужим. А хлопец справный. Прицепщиком на тракторе. Осенью из армии пришел.
Здесь, на втором этаже, было прохладно и грохот стоял не такой, но внизу лежали непринятые мешки. К тому же Толя вспомнил, что и он давно уже хочет пить.