Владимир Максимов - Семь дней творения
Петр Васильевич мог поклясться сейчас, что где-то, когда-то он уже видел такие глаза, уже заглядывал в их сумрачное горение. Но где? И когда? Он машинально повернул бутылку этикеткой от себя, и зряшное это движение, подтолкнув память, вывело ее - звено за звеном - по цепочке воспоминаний в хрупкую мартовскую ночь, там, в эвакуации - на Байкале.
Ночь метельно обжигала дыхание, колким ознобом сквозила под одеждой, не даря их ни одним огоньком впереди. И без того слабосильная лошаденка, сбившись с дороги, совсем сдала, останавливалась, трудно дыша, перед каждым, даже малым застругом, прежде чем решиться одолеть его.
Спутник Петра Васильевича - дежурный по станции Семен Мелентьев, мужик желчный и мнительный - скрипуче поругивался в воротник:
- Черт меня дернул ввязаться в эту канитель!.. Наменяем, я гляжу, мы тут... Еще маленько и - со святыми упокой... Но! Пошла, лягавая!
Береговое село, куда путники двигались с тем, чтобы обменять кой-какое тряпье на продукты, лежало верстах в пятнадцати от станции, и, выехав сразу же после обеда, они, в худшем случае, должны были бы с первыми сумерками добраться до цели, но часы Петра Васильевича показывали десять, а темь впереди все густела и обесцвечивалась.
Лошадь опять стала, сторожко пофыркивая, но вконец обозленный Мелентьев, остервенело рванул вожжи:
- По-ошла, паскуда-а!.. Душу бы я твою мотал...
Та через силу сделала шаг, другой, и вдруг сани вздыбились задком вверх, а между уткнувшихся в снег оглобель забилась, захрипела ее голова. Петр Васильевич спрыгнул в ночь, в поземку. Передними ногами кобыла по самую шею застряла в глубокой трещине: весна исподволь уже делала свое дело.
Долго и безуспешно они пытались помочь ей выбраться из ледовой ловушки. Петр Васильевич тащил за хомут, а Семен, озверев от страха, то и дело вытягивал бедолагу кнутом вдоль судорожно подрагивающего крупа. Но от каждого нового движения лошадь лишь увязала еще глубже. Наконец, все трое выдохлись и, жадно хватая ртом воздух, замерли.
Вот тогда-то, осев прямо против лошадиной морды в снег, Петр Васильевич и увидел близко перед собой те испепеляемые отчаянием и надеждой глаза, какими глядел на него сейчас охмелевший внук...
- О чем задумался, дед? - Внук полуобнял его и, легонько притянув к себе, шутливо пропел: - "Скажи нам, что все это значит..."
- Да так,- он неуверенно пригубил от стопки,- вспомнилось...
Тот, поддразнивая, снова пробасил:
- "Расскажите мне, друзья".
Но Петр Васильевич не слышал. Он все еще оставался там - в той байкальской поземке один на один с теми, взывающими к нему лошажьими глазами, когда жуткая их нестерпимость подняла его и осенила выдернуть из саней слегу и просунуть эту слегу под брюхо вконец обессилевшей кобыле. Но и вытащенная таким образом лошадь тут же легла и поднять ее не было никакой возможности. Напрасно, приправляя всякий удар отборным матом, старался Мелентьев, она только напряженно дергалась, вернее, не могла встать. Дежурный отбросил кнут и досадливо сплюнул:
- Стоило надрываться: пусть бы подыхала, стерва... Давай глотнем помаленьку... Самый раз приспело... Потом будем думать. Эта халява все одно не встанет.
Ими хранилась, с боем добытая у станционных лаборантов, четвертинка неочищенного спирта. Мелентьев, отпив свою долю, передал бутылку спутнику. Петр Васильевич сделал глоток, а остальное вылил прямо в глотку лошади, разжав ей послушные ее челюсти. И, едва они успели закусить выпитое мороженым хлебом, как она бойко вскочила на все четыре копыта и разом взяла с места...
- Ты бы, Вадим,- от воспоминания о той вьюжной ночи старику вдруг сообщилось неодолимое желание помочь внуку избыть эту снедающую боль,пожил у меня, опамятовался...
- Что ты, дед,- тот, трезвея, суровел и томился,- забыл, в каком мире живешь? Сколько себя помню, я не знал, что такое остановиться и вздремнуть. Не жизнь, а сплошная гонка за призраком... Мне скоро сорок, а у меня ничегошеньки: ни жены, ни детей, ни постоянной крыши над головой... Если я сегодня не отработаю свой номер, завтра мне нечего будет жрать. Где же тут о семье думать!
- Дел много - другое можно выбрать.
- Поздно, дед... Попал я в орбиту, из которой не выскочишь. Центробежная сила!.. Как подхватила она меня смолоду, так и несет до сих пор... Ты знаешь, к примеру, что такое спецдетдом? Нет? А колония? Тоже нет. И не надо, не советую... Это там, где душу выворачивают наизнанку и дубят, чтобы ничего в ней человеческого не осталось... Эх, дед, дед, все не так, все не так, а как должно, не знаю. Только не могут, не имеют права люди жить подобным образом... Лучше уж тогда на деревья... Черствые, злые, одинокие, с глухим сердцем... А! - он махнул рукой и поднялся. - Этого не переговоришь!.. Спит тетушка. Не будем тревожить. Пойду в ее половину, вздремну!..
"Да,- вслед ему посетовал про себя Петр Васильевич,- выдалось тебе, Вадим Викторович, не в меру".
Петр Васильевич уж и не помнил, когда в последний раз ему довелось быть в концерте. Лет, может, тридцать тому, а то и больше. Не признавая праздного действа, считал он хождение по зрелищам для уважающего себя человека занятием зряшным и предосудительным, а потому и теперь, лишь скрепя сердце, уступил настояниям внука.
Предупредительная капельдинерша усадила старика в четвертый служебный ряд, сунула программу и, многозначительно оглядывая его шумных, сверх правил, соседей,- громко - для них - сказала:
- Если вам, Петр Васильевич, что-нибудь будет мешать, вас в антракте пересажу...
Сначала была стареющая певичка в панбархате. Без особого блеска, но с чувством она исполнила несколько старинных романсов, заключив свое выступление песней о комсомольцах, у которых беспокойные сердца. Проводили ее жидко, но вежливо: все-таки, что ни говори, старалась.
Затем, молодая пара разыграла одноактную пьесу из жизни греческих патриотов, где Он - генерал, в парусиновой робе, довольно топорно сработанной под американскую форму - с пристрастием допрашивал Ее мужественную подпольщицу, перепоясанную махровым полотенцем, что, видимо, долженствовало отразить принадлежность национального костюма.
Их сменила акробатическая пара, с демонстрацией вымученной гибкости, уступившая, в свою очередь, место фокуснику в потертом цилиндре, после чего, наконец, объявили мастера художественного слова: Вадима Лашкова.
Чтение вслух Петр Васильевич терпел менее всего, да и кругом, судя по ленивому вздоху зала, было немного любителей разговорного жанра, поэтому старик заранее ощущал неловкость за внука. А тот и впрямь начал вяло и далее как бы нехотя:
- Разморенный жарким днем, наевшись недожаренной, недосоленной рыбы, бакенщик Егор спит у себя в сторожке...
Рассказец оказывался и впрямь не ахти: живет у реки никчемный мужичонка-бакенщик, не то перевозчик. Есть у него девка приходящая, тоже не из первого десятка. Мужичонка пьет мертвую, а напившись, поет в два голоса с зазнобой. А чего в том для человека, желающего за свой собственный рубль с полтиной иметь приятный вечер и всевозможное развлечение?
Петр Васильевич взглянул в сторону соседа справа: тот лениво позевывал, и ему стало совсем не по себе.
Но - странное дело! - чем дальше он слушал, тем с большей силой и властностью проникало его судьбой этого, Богом забытого бакенщика, тем острее и томительнее отзывалась в нем текущая со сцены речь. Главное для Петра Васильевича состояло сейчас не в том, как читал артист, а в том, что он читал. Какая-то удивительная, прямо-таки кровная связь возникла у Петра Васильевича с безвестным певцом - бакенщиком. Старик исходил его тоской и млел его радостью. Ему - путейцу Лашкову, отдавшему большую часть своего века колготной суетности железных дорог, казалось, что здесь говорится о нем, и что именно с ним делится герой черной своей судьбою и болью.
Вдоль по морю...
Морю синему...
К сердцу Петра Васильевича подступила горькая истома и он, уже не воспринимая ни одобрительного гула, ни аплодисментов вокруг, с волнением и дрожью вслушивался в теплый и благостный отзвук еще заполнявший его...
Плывет лебедь
Со лебедушкой...
И вот артист, уже как бы и сам обессилев от волнения и тихой радости, заключил:
- ...А когда кончают, измученные, опустошенные, счастливые, когда Егор молча ложится головой ей на колени и тяжело дышит, она целует его бледное холодное лицо и шепчет, задыхаясь: "Егорушка, милый... Люблю тебя, дивный ты мой, золотой ты мой..."
Выходя, старик силился вспомнить название рассказа: "Надо бы достать, прочесть. У Вадима спросить что ли?"
В сутолоке у выхода слух его выхватил из многоголосого гвалта краткую скороговорку:
- Ну как?
- А, трали-вали...
Петр Васильевич удовлетворенно хмыкнул: рассказ так и назывался: "Трали-вали".
- Завтра Липецк,- Вадим трезво и грустно оглядывал перрон,послезавтра Валуйки, потом Донецк... И так, дед, всю жизнь... Осточертело...