Раиса Орлова - Мы жили в Москве
* * *
- Писатель в России должен жить долго!
Эти слова мы не раз слышали от Корнея Ивановича. Он повторял их, говоря о новых публикациях Ахматовой, Булгакова, Мандельштама, Зощенко, вспоминая о своих тяжбах с редакторами. Впервые он сказал это, кажется, в 1956 году, когда начали воскресать из забвения и люди и книги.
Тогда стало обнаруживаться и то, как необычайно богат он, шутливо именовавший себя самым богатым стариком в Переделкине. В его памяти и в его архивах были накоплены несметные сокровища: образы людей, творивших русскую культуру, события, речи, стихи, рукописи, черновики... Он столько накопил и сохранил потому, что жил долго; и потому, что страстно любил все это; и потому, что его природа, его душевный строй позволили ему усвоить, осмыслить опыт своей жизни и многих других жизней, творческий опыт литературы, исторический опыт народа.
Первые напористые просветители XIX века - шестидесятники и семидесятники, "ходившие в народ", и все их либеральные и революционные последователи - пролеткультовцы, рабфаковцы, энтузиасты ликбеза, - верили, что вершины культуры можно победно штурмовать в лоб, завоевывать лихими атаками, верили, что от миллионов букварей ведут прямые, короткие пути к Пушкину, к Толстому, в Эрмитаж, во МХАТ, к созданию новых, еще более значительных сокровищ культуры.
Подобными иллюзиями жили Чернышевский, Горький, многие старшие и младшие современники Чуковского; и он сам тоже не избежал влияния просветительских утопий.
Но с годами он постепенно убедился: чтобы вырастить колос, недостаточно самого сильного желания, - необходима долгая, упрямая, часто неблагодарная работа. И необходимо время. Он убеждался, что на высоты культуры нельзя вбежать, что ни колос, ни человек, ни книга не созревают ускоренно, досрочно.
Ему посчастливилось. Годы оттепели пришлись ему как раз впору. Его сосредоточенная воля восторжествовала. Он дожил до той поры, когда его сокровенные накопления стали жизненно необходимы для множества людей. И он - щедрый скупой рыцарь - успел раздать немалую часть своих сокровищ.
Под его рабочим столом в переделкинском кабинете стоял сундучок, в котором лежали стопы пожелтевших листов, тетради, записные книжки. К. И. годами собирал рукописи Некрасова.
В том же сундучке хранились рукописи Толстого и Чехова; их подарил Анатолий Федорович Кони - сенатор, тайный советник, академик, ученый, юрист и писатель - был председателем того суда, который в 1876 году, вопреки воле императора, оправдал революционерку Веру Засулич. Кони встречался, переписывался, дружил с Некрасовым, Гончаровым, Львом Толстым, Достоевским, Чеховым, Репиным. И в последние годы жизни дружил с Корнеем Ивановичем Чуковским.
В кабинете, где стоял заветный сундучок, Корней Иванович слушал стихи молодых поэтов, читал рукописи начинающих писателей, разбирал их, критиковал, хвалил.
И тогда связь времен становилась явственной, зримой, осязаемой.
Входя в эту комнату, мы испытывали и жадное любопытство, и счастливое сознание причастности.
Корней Чуковский олицетворял бесконечность, непрерывность жизни русского слова.
Каждый раз мы уходили от него со смешанными чувствами - стыда и радости. Стыдно было за то, что так мало сделали сами, так легкомысленно расходуем время и силы, так невзыскательны к себе и к друзьям...
И всегда радовались, что он есть. Дожил. Вопреки всему - успел. Не только посеял, но и увидел хоть некоторые плоды.
Он жил долго. К счастью для русской культуры.
В рабочем кабинете все сохранилось, как было в тот день, когда его увезли в больницу. Те же книги на столах; те же игрушки; снимки; тот же листок календаря. Дом стал музеем. Без помощи каких-либо учреждений. Его сохранили только любовь и самоотверженность дочери, Лидии Чуковской, внучки, Елены Чуковской (Люши), их сотрудниц, Клары и Фимы.
Приходят люди из разных городов и разных стран. Приходят в одиночку, группами, многолюдными экскурсиями...
Дважды в год - в день рождения и в день смерти Корнея Ивановича - дом полон гостей. Они рассматривают выставки, специально подготовленные материалы из его архива. Читают воспоминания, слушают страницы из его дневников. Слушают звукозаписи его голоса. И нередко звучит смех. Почти так же, как бывало при нем...
Остались книги - слова, мысли, запечатленный голос, остались ученики.
Но нет Корнея Чуковского, который всем своим существом воплощал и олицетворял неразрывность живых нитей, тянувшихся от журналов Некрасова к "Новому миру" Твардовского, от Владимира Короленко к Фриде Вигдоровой, от современников его молодости Чехова, Репина, Блока к его новым молодым современникам.
Хорошие детские стихи писали и будут писать другие поэты. Историю литературы, язык и психологию детей исследовали и будут исследовать другие ученые. И, возможно, с большей свободой и большей глубиной, чем удавалось ему. Высокое искусство перевода, которому он обучил стольких талантливых литераторов, совершенствуют новые мастера. За чистоту, за обогащение живого русского языка продолжают бороться и союзники и противники Чуковского...
Однако нет слова - понятия, чтобы определить его особое дарование, то, которое сделало его соединителем, сцепщиком эпох, поколений, культур, влекло к нему людей разных возрастов, разных стран и разных взглядов.
Это неуловимое и неподражаемое дарование трудно обнаружить в одной книге, нелегко проследить и по собранию сочинений. Но его отсветы явственны в беспримерной "Чукоккале", в тысячах писем, в несчетных лекциях, речах, беседах...
И следы его живут в творчестве многих литераторов, зараженных, вдохновленных примером Чуковского, его помощью, критикой, шуткой... При нем люди становились лучше, женщины обаятельнее, мужчины - мужественнее, и все хотели быть умнее, талантливее, добрее.
Во всем этом не было ему равных, и нет у него ни наследников, ни учеников.
Р. говорила в доме Чуковских 1 апреля 1980 года:
"Мы собираемся за этим столом с тех пор, как умер Корней Иванович, в двадцать первый раз. Но сегодняшний день отличается от предшествующих двадцати. Потому что все мы очутились в другом времени.
Оно началось для меня, как, вероятно, и для других сидящих здесь, двадцать второго января тысяча девятьсот восьмидесятого года. Когда был насильственно оторван от Москвы человек, бесконечно дорогой многим и многим *. Одно его присутствие вселяло надежду. С того дня живу в непрекращающейся тревоге за него, за близких, сознавая трудно переносимое бессилие чем-либо помочь. Может показаться, что наши новые общие и личные беды никак не связаны с памятью о Корнее Ивановиче. Но это только так кажется.
* А. Д. Сахаров.
Нас разъединяют все нарастающие злые силы. Вольно или невольно порою и мы сами способствуем разъединению. Потому так бесконечно важно все то, что нас может объединить. Ваш дом, дух Чуковского нас объединяет.
Очень это трудно, но прошу вас, Лидия Корнеевна, вас, Люша, вас, Клара, вас, Фина, пока можете - продолжайте.
Об этом же прошу всех нас..."
ЕВГЕНИЯ ГИНЗБУРГ В КОНЦЕ КРУТОГО МАРШРУТА
1
Л. Она умерла 25 мая 1977 года в семь часов утра.
Хоронили на следующий день.
Никаких траурных объявлений не было. Известить удалось лишь немногих.
С ночи зарядил дождь - серый, холодный, осенний, то затихавший, то нараставший. К полудню маленькая ее квартирка была полна. В тесной прихожей в углах и вдоль стен грудами - плащи, пальто, зонты.
Гроб в комнате на столе.
Она неузнаваемая. Шафранно-желтая старушка. А ведь никогда не казалась старухой, даже в самые трудные дни болезни.
Все время входили и выходили друзья, знакомые, читатели. Бывшие колымчане и воркутинцы, жители соседних домов... На кухне курили. Толпились на лестнице, в подъезде.
В углу комнаты - проигрыватель. Бах. Негромко.
Ее сын Василий Аксенов, почерневший, осунувшийся, молча здоровался, медленно двигался, менял пластинки.
Гроб выносили под дождем. Автокатафалк, автобус, несколько легковых. До самой могилы провожало не меньше ста человек.
Кузьминское кладбище. Старое. Просторное. Зеленое. Широкая главная аллея. Гроб везут на каталке вроде больничной.
Свернули в боковую узкую аллею. Остановились. Дальше нужно было пробираться по щелям-проходам между оградами.
Потемневший крест на могиле мужа Антона Вальтера. Рядом свежая глинистая яма.
Дождь утих. Гроб опять открыли. Еще явственней неестественная желтизна чужого лица. Я спросил у Васи: "Можно говорить?" Он кивнул.
"Она была рождена для счастья. Чтобы быть счастливой и дарить счастье. Чтобы любить и быть любимой. Растить сыновей. Писать стихи и прозу. Учить студентов. Учить прекрасному. А на нее - на молодую, красивую, жизнерадостную женщину - обрушилось такое несчастье, такие беды и страдания, которые сломили многих крепких мужчин; она испытала все ужасы сталинской каторги, погубившей сотни тысяч людей. Там она узнала о гибели старшего сына... А после десятилетнего заключения, после короткого промежутка надежд - новый арест, новые муки, осуждение на вечную ссылку. И уже на свободе - смерть мужа, доктора Вальтера, и все новые горести, новые разочарования. Короткие радости и долгие беды. И, наконец, мучительная, страшная болезнь. Но всегда и везде она оставалась сама собой. Всегда и везде была настоящим человеком, настоящей женщиной. Подобно тем деревьям на Севере, где она столько выстрадала, - деревьям, которые растут вопреки морозам и ураганам, растут и приносят плоды. Так и она каждый раз поднималась над своими несчастьями - работала, дарила радость и сама умела радоваться.